«Дурачок», — думал он, спускаясь осторожно по песчаной тропе. Маленький, но очень яркий осколок луны прорвал облака; среди игол хвои дрожал серебристый свет, тени сосен собрались у корней черными комьями. Самгин шел к реке, внушая себе, что он чувствует честное отвращение к мишурному блеску слов и хорошо умеет понимать надуманные красоты людских речей.
— Да, эсеры круто заварили кашу, — сумрачно сказал ему Поярков — скелет в пальто, разорванном на боку; клочья ваты торчали из дыр, увеличивая сходство Пояркова со скелетом. Кости на лице его, казалось, готовились прорвать серую кожу. Говорил он, как всегда, угрюмо, грубовато, но глаза его смотрели мягче и как-то особенно пристально; Самгин объяснил это тем, что глаза глубоко ушли в глазницы, а брови, раньше всегда нахмуренные, — приподняты, выпрямились.
Заговорили все сразу, не слушая друг друга, но как бы стремясь ворваться в прорыв скучной речи, дружно желая засыпать ее и память о ней своими словами. Рыженькая заявила...
Шервинский. Так точно, ваша светлость, катастрофа. В десять часов вечера петлюровские части прорвали городской фронт, и конница Болботуна пошла в прорыв…
Красота есть прорыв, она дается духовной борьбой, но это прорыв не к вечному, неподвижному миру идей, а к миру преображенному, который достигается человеческим творчеством, к миру небывшему, не к «бытию», а к свободе.