Молодцеватый Маракуев и другой студент, отличный гитарист Поярков, рябой, длинный и чем-то похожий на дьячка, единодушно ухаживали за Варварой, она трагически выкатывала на них зеленоватые глаза и, встряхивая рыжеватыми волосами, старалась говорить низкими нотами, под Ермолову, но иногда, забываясь, говорила в нос, под Савину.
Он почти всегда безошибочно избирал для своего тоста момент, когда зрелые люди тяжелели, когда им становилось грустно, а молодежь, наоборот, воспламенялась. Поярков виртуозно играл на гитаре, затем хором пели окаянные русские песни, от которых замирает сердце и все в жизни кажется рыдающим.
— Преподобное отроче Семионе! Не болтайте чепухи, — сердито оборвал его Маракуев. Варвара расхохоталась, засмеялся и Поярков, так металлически, как будто в горле его щелкали ножницы парикмахера.
Когда у дяди Хрисанфа веселый студент Маракуев и Поярков начинали шумное состязание о правде народничества и марксизма со своим приятелем Прейсом, евреем, маленьким и элегантным, с тонким лицом и бархатными глазами, Самгин слушал эти споры почти равнодушно, иногда — с иронией.
Поярков, стараясь говорить внушительно и спокойно, поблескивал желтоватыми белками, в которых неподвижно застыли темные зрачки, напирал животом на маленького Прейса, загоняя его в угол, и там тискал его короткими, сердитыми фразами...
Когда Маракуев, вспыхнув фейерверком, сгорал, а Поярков, истощив весь запас коротко нарубленных фраз своих, смотрел в упор на Прейса разноцветными глазами, Прейс говорил...
Говорил Поярков глухо, лицо его неестественно вытянулось, и Самгину показалось, что он впервые сегодня заметил под унылым, длинным носом Пояркова рыжеватые усы.
— Ловко сказано, — похвалил Поярков. — Хорошо у нас говорят, а живут плохо. Недавно я прочитал у Татьяны Пассек: «Мир праху усопших, которые не сделали в жизни ничего, ни хорошего, ни дурного». Как это вам нравится?
Среди русских нередко встречались сухощавые бородачи, неприятно напоминавшие Дьякона, и тогда Самгин ненадолго, на минуты, но тревожно вспоминал, что такую могучую страну хотят перестроить на свой лад люди о трех пальцах, расстриженные дьякона, истерические пьяницы, веселые студенты, каков Маракуев и прочие; Поярков, которого Клим считал бесцветным, изящный, солидненький Прейс, который, наверно, будет профессором, — эти двое не беспокоили Клима.
— Очень рад, — сказал третий, рыжеватый, костлявый человечек в толстом пиджаке и стоптанных сапогах. Лицо у него было неуловимое, украшено реденькой золотистой бородкой, она очень беспокоила его, он дергал ее левой рукою, и от этого толстые губы его растерянно улыбались, остренькие глазки блестели, двигались мохнатенькие брови. Четвертым гостем Прейса оказался Поярков, он сидел в углу, за шкафом, туго набитым книгами в переплетах.
Своей раздерганностью он напомнил Климу Лютова. Поярков, согнувшись, поставив локти на колени, молчал, только один раз он ворчливо заметил Стратонову...
Пояркова Клим встретил еще раз. Молча просидев часа полтора, напившись чаю, Поярков медленно вытащил костлявое и угловатое тело свое из глубокого кресла и, пожимая руку Прейса, сказал угрюмо...
— А наш общий знакомый Поярков находит, что богатенькие юноши марксуют по силе интуитивной классовой предусмотрительности, чувствуя, что как ни вертись, а социальная катастрофа — неизбежна. Однако инстинкт самосохранения понуждает вертеться.
— А ведь согласитесь, Самгин, что такие пр-рямолинейные люди, как наш общий знакомый Поярков, обучаются и обучают именно вражде к миру культурному, а? — спросил Тагильский, выливая в стакан Клима остатки вина и глядя в лицо его с улыбочкой вызывающей.
— Не знаю, чему и кого обучает Поярков, — очень сухо сказал Самгин. — Но мне кажется, что в культурном мире слишком много… странных людей, существование которых свидетельствует, что мир этот — нездоров.
Поярков работал в каком-то частном архиве, и по тому, как бедно одевался он, по истощенному лицу его можно было заключить, что работа оплачивается плохо. Он часто и ненадолго забегал к Любаше, говорил с нею командующим тоном, почти всегда куда-то посылал ее, Любаша покорно исполняла его поручения и за глаза называла его...
— Позвольте однако! — возмущенно воскликнул человек с забинтованной ногою и палкой в руке. Поярков зашипел на него, а Дьякон, протянув к нему длинную руку с растопыренными пальцами, рычал...
Освещая стол, лампа оставляла комнату в сумраке, наполненном дымом табака; у стены, вытянув и неестественно перекрутив длинные ноги, сидел Поярков, он, как всегда, низко нагнулся, глядя в пол, рядом — Алексей Гогин и человек в поддевке и смазных сапогах, похожий на извозчика; вспыхнувшая в углу спичка осветила курчавую бороду Дунаева. Клим сосчитал головы, — семнадцать.
От волнения он удваивал начальные слога некоторых слов. Кутузов смотрел на него улыбаясь и вежливо пускал дым из угла рта в сторону патрона, патрон отмахивался ладонью; лицо у него было безнадежное, он гладил подбородок карандашом и смотрел на синий череп, качавшийся пред ним. Поярков неистово кричал...
За нею, наклоня голову, сгорбясь, шел Поярков, рядом с ним, размахивая шляпой, пел и дирижировал Алексей Гогин; под руку с каким-то задумчивым блондином прошел Петр Усов, оба они в полушубках овчинных; мелькнуло красное, всегда веселое лицо эсдека Рожкова рядом с бородатым лицом Кутузова; эти — не пели, а, очевидно, спорили, судя по тому, как размахивал руками Рожков; следом за Кутузовым шла Любаша Сомова с Гогиной; шли еще какие-то безымянные, но знакомые Самгину мужчины, женщины.
«Поярков», — признал Клим, входя в свою улицу. Она встретила его шумом работы, таким же, какой он слышал вчера. Самгин пошел тише, пропуская в памяти своей жильцов этой улицы, соображая: кто из них может строить баррикаду? Из-за угла вышел студент, племянник акушерки, которая раньше жила в доме Варвары, а теперь — рядом с ним.
— Да, эсеры круто заварили кашу, — сумрачно сказал ему Поярков — скелет в пальто, разорванном на боку; клочья ваты торчали из дыр, увеличивая сходство Пояркова со скелетом. Кости на лице его, казалось, готовились прорвать серую кожу. Говорил он, как всегда, угрюмо, грубовато, но глаза его смотрели мягче и как-то особенно пристально; Самгин объяснил это тем, что глаза глубоко ушли в глазницы, а брови, раньше всегда нахмуренные, — приподняты, выпрямились.
— Крупных, культурных хозяйств мужик разрушает будто бы не много, но все-таки мы понесем огромнейший убыток, — говорил Поярков, рассматривая сломанную папиросу. — Неизбежно это, разумеется, — прибавил он и достал из кармана еще папиросу, тоже измятую.
Во всем, что он сказал, Самгина задело только словечко «мы». Кто это — мы? На вопрос Клима, где он работает, — Поярков, как будто удивленно, ответил...
Память произвольно выдвинула фигуру Степана Кутузова, но сама нашла, что неуместно ставить этого человека впереди всех других, и с неодолимой, только ей доступной быстротою отодвинула большевика в сторону, заместив его вереницей людей менее антипатичных. Дунаев, Поярков, Иноков, товарищ Яков, суховатая Елизавета Спивак с холодным лицом и спокойным взглядом голубых глаз. Стратонов, Тагильский, Дьякон, Диомидов, Безбедов, брат Димитрий… Любаша… Маргарита, Марина…
Снова вспомнилось, каким индюком держался Тагильский в компании Прейса. Вероятно, и тогда уже он наметил себе путь в сенат. Грубоватый Поярков сказал ему: «Считать — нужно, однако, не забывая, что посредством бухгалтерии революцию не сделаешь». Затем он говорил, что особенное пристрастие к цифрам обнаруживают вульгаризаторы Маркса и что Маркс не просто экономист, а основоположник научно обоснованной философии экономики.
«Демократия, — соображал Клим Иванович Самгин, проходя мимо фантастически толстых фигур дворников у ворот каменных домов. — Заслуживают ли эти люди, чтоб я встал во главе их?» Речь Розы Грейман, Поярков, поведение Таисьи — все это само собою слагалось в нечто единое и нежелаемое. Вспомнились слова кадета, которые Самгин мимоходом поймал в вестибюле Государственной думы: «Признаки новой мобилизации сил, враждебных здравому смыслу».
На нём была надета тёмно-зелёного поярка тирольская шляпа с пером, серый охотничий, солдатского сукна, жакет с зелёной оторочкой и крупными пуговицами с изображением собачьих голов и высокие сапоги с медными подковками на каблуках.
Щуплый и тонконогий коняга, как щенок, расставил ноги, а мужик стянул рваную поярку, кланяясь барской карете.
Леса представляли цепь оборонительных засёк, только знамёнами – рябины по низинам (для тайны багрец заткан белым поярком мохнато).
На нём была надета тёмно-зелёного поярка тирольская шляпа с пером, серый охотничий, солдатского сукна, жакет с зелёной оторочкой и крупными пуговицами с изображением собачьих голов и высокие сапоги с медными подковками на каблуках.