Костер погас, дымились недогоревшие спички. Поджечь их было уж нечем. Макаров почерпнул чайной ложкой кофе из стакана и, с явным сожалением, залил остатки костра.
На жалобу ее Самгину нечем было ответить; он думал, что доигрался с Варварой до необходимости изменить или прекратить игру. И, когда Варвара, разрумяненная морозом, не раздеваясь, оживленно влетела в комнату, — он поднялся встречу ей с ласковой улыбкой, но, кинув ему на бегу «здравствуйте!» — она обняла Сомову, закричала...
— Ненависть — я не признаю. Ненавидеть — нечего, некого. Озлиться можно на часок, другой, а ненавидеть — да за что же? Кого? Все идет по закону естества. И — в гору идет. Мой отец бил мою мать палкой, а я вот… ни на одну женщину не замахивался даже… хотя, может, следовало бы и ударить.
— Эх, Варвара Кирилловна, что уж скрывать! Я ведь понимаю: пришло время перемещения сил, и на должность дураков метят умные. И — пора! И даже справедливо. А уж если желаем справедливости, то, конечно, жалеть нечего. Я ведь только против убийств, воровства и вообще беспорядков.
— Ну, — сказал он, не понижая голоса, — о ней все собаки лают, курицы кудакают, даже свиньи хрюкать начали. Скучно, батя! Делать нечего. В карты играть — надоело, давайте сделаем революцию, что ли? Я эту публику понимаю. Идут в революцию, как неверующие церковь посещают или участвуют в крестных ходах. Вы знаете — рассказ напечатал я, — не читали?
«Устроился и — конфузится, — ответил Самгин этой тишине, впервые находя в себе благожелательное чувство к брату. — Но — как запуган идеями русский интеллигент», — мысленно усмехнулся он. Думать о брате нечего было, все — ясно! В газете сердито писали о войне, Порт-Артуре, о расстройстве транспорта, на шести столбцах фельетона кто-то восхищался стихами Бальмонта, цитировалось его стихотворение «Человечки...
Слова эти слушают отцы, матери, братья, сестры, товарищи, невесты убитых и раненых. Возможно, что завтра окраины снова пойдут на город, но уже более густой и решительной массой, пойдут на смерть. «Рабочему нечего терять, кроме своих цепей».
— Вы, товарищ Самгин, не рассчитывайте его. Куда он денется? В такие дни — где стряпают? Стряпать — нечего. Конечно, изувер и даже — идиот, однако — рабочий человек…
— Я сам — неудачник. Трижды ранен, крест имею, а жить — нечем. Живу на квартире у храпоидола… в лисьей шубе. Он с меня полтораста целковых взыскивает судом. На вокзале у меня украли золотой портсигар, подарок товарищей…
«Жалеть — нечего», — полувопросительно повторил он, рассматривая свои мысли как бы издали, со стороны и глазами какой-то новой мысли, не оформленной словом.
— Ты — не думай, я к тебе не напрашиваюсь в любовницы на десять лет, я просто так, от души, — думаешь, я не знаю, что значит молчать? Один молчит — сказать нечего, а другой — некому сказать.
— Платить ему — нечем, он картежник, кутила; получил в Петербурге какую-то субсидию, но уже растранжирил ее. Земля останется за мной, те же крестьяне и купят ее.
Лирическое настроение Самгина было разрушено. Ждать — нечего, о себе эта женщина ничего не скажет. Он встал. Когда она, прощаясь, протянула ему руку, капот на груди распахнулся, мелькнул розоватый, прозрачный шелк рубашки и как-то странно, воинственно напряженные груди.
— Не выношу кротких! Сделать бы меня всемирным Иродом, я бы как раз объявил поголовное истребление кротких, несчастных и любителей страдания. Не уважаю кротких! Плохо с ними, неспособные они, нечего с ними делать. Не гуманный я человек, я как раз железо произвожу, а — на что оно кроткому? Сказку Толстого о «Трех братьях» помните? На что дураку железо, ежели он обороняться не хочет? Избу кроет соломой, землю пашет сохой, телега у него на деревянном ходу, гвоздей потребляет полфунта в год.
— Значит, сейчас позвоним и явится покупатель, нотариус Животовский, спекулянт, держи ухо остро! Но, сначала, Клим Иванович, на какого черта тебе тысячи денег? Не надобно тебе денег, тебе газета нужна или — книгоиздательство. На газету — мало десятков тысяч, надо сотни полторы, две. Предлагаю: давай мне эти двадцать тысяч, и я тебе обещаю через год взогнать их до двухсот. Обещаю, но гарантировать — не могу, нечем. Векселя могу дать, а — чего они стоят?
— Да я… не знаю! — сказал Дронов, втискивая себя в кресло, и заговорил несколько спокойней, вдумчивее: — Может — я не радуюсь, а боюсь. Знаешь, человек я пьяный и вообще ни к черту не годный, и все-таки — не глуп. Это, брат, очень обидно — не дурак, а никуда не годен. Да. Так вот, знаешь, вижу я всяких людей, одни делают политику, другие — подлости, воров развелось до того много, что придут немцы, а им грабить нечего! Немцев — не жаль, им так и надо, им в наказание — Наполеонов счастье. А Россию — жалко.
— Большой, волосатый, рыжий, горластый, как дьякон, с бородой почти до пояса, с глазами быка и такой же силой, эдакое, знаешь, сказочное существо. Поссорится с отцом, старичком пудов на семь, свяжет его полотенцами, втащит по лестнице на крышу и, развязав, посадит верхом на конек. Пьянствовал, разумеется. Однако — умеренно. Там все пьют, больше делать нечего. Из трех с лишком тысяч населения только пятеро были в Томске и лишь один знал, что такое театр, вот как!
— Вы, барин, идите-ка своей дорогой, вам тут делать нечего. А вы — что? — спросил он Самгина, измеряя его взглядом голубоватых глаз. — Магазин не торгует, уходите.
Какова бы ни была деятельность, но привычка и приобретаемое через нее умение действовать — великое дело. Кто не сидел сложа руки и тогда, как нечего было делать, тот сумеет действовать, когда настанет для этого время.