«Плачет. Плачет», — повторял Клим про себя. Это было неожиданно, непонятно и удивляло его до немоты. Такой восторженный крикун, неутомимый спорщик и мастер смеяться, крепкий, красивый парень, похожий на удалого деревенского гармониста, всхлипывает, как женщина, у придорожной канавы, под уродливым деревом, на глазах бесконечно идущих черных людей с папиросками в зубах. Кто-то мохнатый, остановясь на секунду за маленькой нуждой, присмотрелся к Маракуеву и весело крикнул...
Шел он торговыми улицами, как бы по дну глубокой канавы, два ряда тяжелых зданий двигались встречу ему, открытые двери магазинов дышали запахами кожи, масла, табака, мяса, пряностей, всего было много, и все было раздражающе однообразно.
Снег сыпался на них с крыш, бросался под ноги, налетал с боков, а солдаты шли и шли, утаптывая сугробы, шли безмолвно, неслышным шагом, в глубокой каменной канаве, между домов, бесчисленные окна которых ослеплены снегом.
— Смир-рно-о! — кричат на них солдаты, уставшие командовать живою, но неповоротливой кучкой людей, которые казались Самгину измятыми и пустыми, точно испорченные резиновые мячи. Над канавами улиц, над площадями висит болотное, кочковатое небо в разодранных облаках, где-то глубоко за облаками расплылось блеклое солнце, сея мутноватый свет.