— Клим! — звала она голосом мужчины. Клим боялся ее; он подходил осторожно и, шаркнув ногой, склонив голову, останавливался в двух шагах от кровати, чтоб темная рука женщины не достала его.
Но ему было скучно до отупения. Мать так мало обращала внимания на него, что Клим перед завтраком, обедом, чаем тоже стал прятаться, как прятались она и Варавка. Он испытывал маленькое удовольствие, слыша, что горничная, бегая по двору, по саду, зовет его.
— Слепцы! Вы шли туда корыстно, с проповедью зла и насилия, я зову вас на дело добра и любви. Я говорю священными словами учителя моего: опроститесь, будьте детями земли, отбросьте всю мишурную ложь, придуманную вами, ослепляющую вас.
— Он сейчас воротится, за котом пошел. Ученое его занятие тишины требует. Я даже собаку мужеву мышьяком отравила, уж очень выла собака в светлые ночи. Теперь у нас — кот, Никитой зовем, я люблю, чтобы в доме было животное.
По праздникам из села являлись стаи мальчишек, рассаживаясь по берегу реки, точно странные птицы, они молча, сосредоточенно наблюдали беспечную жизнь дачников. Одного из них, быстроглазого, с головою в мелких колечках черных волос, звали Лаврушка, он был сирота и, по рассказам прислуги, замечателен тем, что пожирал птенцов птиц живыми.
Иногда являлся незаметный человечек Зуев, гладко причесанный, с маленьким личиком, в центре которого торчал раздавленный носик. И весь Зуев, плоский, в измятом костюме, казался раздавленным, изжеванным. Ему было лет сорок, но все звали его — Миша.
Рыженького звали Антон Васильевич Берендеев. Он был тем интересен, что верил в неизбежность революции, но боялся ее и нимало не скрывал свой страх, тревожно внушая Прейсу и Стратонову...
— Не могу согласиться с вашим отношением к молодым поэтам, — куда они зовут? Подсматривать, как женщины купаются. Тогда как наши лучшие писатели и поэты…
Они воскрешали в памяти Самгина забытые им речи Серафимы Нехаевой о любви и смерти, о космосе, о Верлене, пьесах Ибсена, открывали Эдгара По и Достоевского, восхищались «Паном» Гамсуна, утверждали за собою право свободно отдаваться зову всех желаний, капризной игре всех чувств.
— Кажется — чисто, — проворчал Кутузов, оглядываясь. — Меня зовут — для ваших домашних — Егор Николаевич Пономарев, — не забудете? Документ у меня безукоризненный.
Явились двое: человек в папахе, — его звали Калитин, — и с ним какой-то усатый, в охотничьих сапогах и коротком полушубке; он сказал негромко, виновато...
— Я ему, этой пучеглазой скотине — как его? — пьяная рожа! «Как же вы, говорю, объявили свободу собраний, а — расстреливаете?» А он, сукин сын, зубы скалит: «Это, говорит, для того и объявлено, чтоб удобно расстреливать!» Понимаешь? Стратонов, вот как его зовут. Жена у него — морда, корова, — грудища — вот!
— Попы, но невежеству своему, зовут кормщиков — христами, кормщиц — богородицами. А организация, — как ты сказал, — есть церковь, и немалая, живет почти в четырех десятках губерний, в рассеянии, — покамест, до времени…
— Ах, тихоня! Вот шельма хитрая! А я подозревала за ним другое. Самойлов учит? Василий Николаевич — замечательное лицо! — тепло сказала она. — Всю жизнь — по тюрьмам, ссылкам, под надзором полиции, вообще — подвижник. Супруг мой очень уважал его и шутя звал фабрикантом революционеров. Меня он недолюбливал и после смерти супруга перестал посещать. Сын протопопа, дядя у него — викарный…
В этой тревоге он прожил несколько дней, чувствуя, что тупеет, подчиняется меланхолии и — боится встречи с Мариной. Она не являлась к нему и не звала его, — сам он идти к ней не решался. Он плохо спал, утратил аппетит и непрерывно прислушивался к замедленному течению вязких воспоминаний, к бессвязной смене однообразных мыслей и чувств.
— Ага, — оживленно воскликнул Бердников. — Да, да, она скупа, она жадная! В делах она — палач. Умная. Грубейший мужицкий ум, наряженный в книжные одежки. Мне — она — враг, — сказал он в три удара, трижды шлепнув ладонью по своему колену. — Росту промышленности русской — тоже враг. Варягов зовет — понимаете? Продает англичанам огромное дело. Ростовщица. У нее в Москве подручный есть, какой-то хлыст или скопец, дисконтом векселей занимается на ее деньги, хитрейший грабитель! Раб ее, сукин сын…
— Редкий тип совершенно счастливого человека. Женат на племяннице какого-то архиерея, жену зовут — Агафья, а в словаре Брокгауза сказано: «Агафья — имя святой, действительное существование которой сомнительно».
Она вернулась через минуту, с улыбкой на красочном лице, но улыбка почти не изменила его, только рот стал больше, приподнялись брови, увеличив глаза. Самгин подумал, что такого цвета глаза обыкновенно зовут бархатными, с поволокой, а у нее они какие-то жесткие, шлифованные, блестят металлически.
— Интересная Тоська? — откликнулся Дронов, бросив себя в кресло, так что оно заскрипело. — Очень интересная, — торопливо ответил он сам себе. — Ее один большевичок обрабатывает, чахоточный, скоро его к праотцам отнесут, но — замечательный! [Ты здесь] — ненадолго или — жить? Я приехал звать тебя к нам. Чего тебе одному торчать в этом чулане?
— Таисья, — › очень тихо ответила женщина, взяв папиросу из его пальцев: — Но, когда меня зовут Тося, я кажусь сама себе моложе. Мне ведь уже двадцать пять.
— Правильно привезли, по депеше, — успокоил его красавец. — Господин Ногайцев депешу дал, чтобы послать экипаж за вами и вообще оказать вам помощь. Места наши довольно глухие. Лошадей хороших на войну забрали. Зовут меня Анисим Ефимов Фроленков — для удобства вашего.
— Простите, — сказал он тихо, поспешно, с хрипотцой. — Меня зовут — Марк Изаксон, да! Лицо весьма известное в этом городе. Имею предупредить вас: с вами говорил мошенник, да. Местный парикмахер, Яшка Пальцев, да. Шулер, игрок. Спекулянт. Вообще — мерзавец, да! Вы здесь новый человек… Счел долгом… Вот моя карточка. Извините…
Когда Самгин проснулся, разбуженный железным громом, поручика уже не было в комнате. Гремела артиллерия, проезжая рысью по булыжнику мостовой, с громом железа как будто спорил звон колоколов, настолько мощный, что казалось — он волнует воздух даже в комнате. За кофе следователь объяснил, что в городе назначен смотр артиллерии, прибывшей из Петрограда, а звонят, потому что — воскресенье, церкви зовут к поздней обедне.
«А этот, с веснушками, в синей блузе, это… московский — как его звали? Ученик медника? Да, это — он. Конечно. Неужели я должен снова встретить всех, кого знал когда-то? И — что значат вот эти встречи? Значат ли они, что эти люди так же редки, точно крупные звезды, или — многочисленны, как мелкие?»
— Ее Бердников знает. Он — циник, враль, презирает людей, как медные деньги, но всех и каждого насквозь видит. Он — невысокого… впрочем, пожалуй, именно высокого мнения о вашей патронессе. ‹Зовет ее — темная дама.› У него с ней, видимо, какие-то большие счеты, она, должно быть, с него кусок кожи срезала… На мой взгляд она — выдуманная особа…
— Соврал! — крикнул племянник, — и тут соврал! Его, князь, зовут вовсе не Тимофей Лукьянович, а Лукьян Тимофеевич! Ну зачем, скажи, ты соврал? Ну не всё ли равно тебе, что Лукьян, что Тимофей, и что князю до этого? Ведь из повадки одной только и врет, уверяю вас!
— Зачем я тебя зову? — сказал с укоризной человек во фризовой шинели. — Экой ты, Моргач, чудной, братец: тебя зовут в кабак, а ты еще спрашиваешь: зачем? А ждут тебя все люди добрые: Турок-Яшка, да Дикий-Барин, да рядчик с Жиздры. Яшка-то с рядчиком об заклад побились: осьмуху пива поставили — кто кого одолеет, лучше споет, то есть… понимаешь?
— Так и сказал: не говори. Тебя-то он, главное, и боится, Митя-то. Потому тут секрет, сам сказал, что секрет… Алеша, голубчик, сходи, выведай: какой это такой у них секрет, да и приди мне сказать, — вскинулась и взмолилась вдруг Грушенька, — пореши ты меня, бедную, чтоб уж знала я мою участь проклятую! С тем и звала тебя.
— Я не зову теперь тебя в Марьино, — сказал ему однажды Николай Петрович (он назвал свою деревню этим именем в честь жены), — ты и при покойнице там соскучился, а теперь ты, я думаю, там с тоски пропадешь.
— Николай Андреич сейчас придет, — сказала Марфенька, — а я не знаю, как теперь мне быть с ним. Станет звать в сад, я не пойду, в поле — тоже не пойду и бегать не стану. Это я все могу. А если станет смешить меня — я уж не утерплю, бабушка, — засмеюсь, воля ваша! Или запоет, попросит сыграть: что я ему скажу?
Он не слышал, как в ванной шумела вода и шоркали зубные щётки, как мама звала папу и детей завтракать, как в прихожей шуршали болоньевые куртки и плащи.
Если бы вас, уважаемый читатель, перевернули головой вниз, вы бы тоже стали звать маму или даже милиционера.
Тогда я и представить себе не мог, что каждый день буду звать её по-новому.
Он не слышал, как в ванной шумела вода и шоркали зубные щётки, как мама звала папу и детей завтракать, как в прихожей шуршали болоньевые куртки и плащи.