Вот в синем ухе колокольни зашевелилось что-то бесформенное, из него вылетела шапка, потом — другая, вылетел комом свернутый передник, — люди на земле судорожно встряхнулись, завыли, заорали; мячами запрыгали мальчишки, а лысый мужичок с седыми усами прорезал весь шум тонким визгом...
Пошли какие-то возбужденные и общительные, бестолковые люди, они кричали, завывали, но трудно было понять, что они говорят. Некоторые даже смеялись, лица у них были хитрые и счастливые.
Мутный свет обнаруживал грязноватые облака; завыл гудок паровой мельницы, ему ответил свист лесопилки за рекою, потом засвистело на заводе патоки и крахмала, на спичечной фабрике, а по улице уже звучали шаги людей. Все было так привычно, знакомо и успокаивало, а обыск — точно сновидение или нелепый анекдот, вроде рассказанного Иноковым. На крыльцо флигеля вышла горничная в белом, похожая на мешок муки, и сказала, глядя в небо...
Присмотрелся дьявол к нашей жизни, Ужаснулся и — завыл со страха: — Господи! Что ж это я наделал? Одолел тебя я, — видишь, боже? Сокрушил я все твои законы, Друг ты мой и брат мой неудачный, Авель ты…
Но уже стена солдат разломилась на две части, точно открылись ворота, на площадь поскакали рыжеватые лошади, брызгая комьями снега, заорали, завыли всадники в белых фуражках, размахивая саблями; толпа рявкнула, покачнулась назад и стала рассыпаться на кучки, на единицы, снова ужасая Клима непонятной медленностью своего движения.
Лютов говорил спокойно, каким-то размышляющим тоном и, мигая, все присматривался к Самгину, чем очень смущал его, заставляя ожидать какой-то нелепой выходки. Так и случилось. Лицо Лютова вдруг вспыхнуло красными пятнами, он хлопнул шапкой об пол и завыл...
Захарий, хватая людей за руки, воссоединил круг, снова придал вращению бешеную скорость, — люди заохали, завыли тише; маленькая полуседая женщина подскакивала, всплескивая руками, изгибаясь, точно ныряя в воду, и, снова подпрыгивая, взвизгивала...
Дома огородников стояли далеко друг от друга, немощеная улица — безлюдна, ветер приглаживал ее пыль, вздувая легкие серые облака, шумели деревья, на огородах лаяли и завывали собаки. На другом конце города, там, куда унесли икону, в пустое небо, к серебряному блюду луны, лениво вползали ракеты, взрывы звучали чуть слышно, как тяжелые вздохи, сыпались золотые, разноцветные искры.
Упала на колени и, хватая руками в перчатках лицо, руки, грудь Лютова, перекатывая голову его по пестрой подушке, встряхивая, — завыла, как воют деревенские бабы.
— Однако купцы слушали его, точно он им рассказывал об операциях министерства финансов. Конечно, удивление невежд — стоит дешево, но — интеллигенция-то как испугалась, Самгин, а? — спросил он, раздвинув рот, обнажив желтые зубы. — Я не про Аркашку, он — дурак, дураки ничего не боятся, это по сказкам известно. Я вообще про интеллигентов. Испугались. Литераторы как завыли, а?
— К порядку, господа! Призываю к порядку, — кричал профессор, неслышно стуча карандашом по столу, и вслед за ним кто-то пронзительно, как утопающий, закричал, завыл...
— Дармоеды-ы, — завывал он и матерно ругался, за это, по жалобе обывателей, его вызвали в полицию, но, просидев там трое суток, на четвертые рано утром, он снова пронзительно завыл. — Дармоеды-ы, — бесовы дети-и… — И снова понеслись в воздухе запретные слова.
Клим Иванович плохо спал ночь, поезд из Петрограда шел медленно, с препятствиями, долго стоял на станциях, почти на каждой толпились солдаты, бабы, мохнатые старики, отвратительно визжали гармошки, завывали песни, — звучал дробный стук пляски, и в окна купе заглядывали бородатые рожи запасных солдат.
Доносились ли в вечерней тишине в его кабинет голоса детей, приготовлявших уроки, слышал ли он романс или орган в ресторане или завывала в камине метель, как вдруг воскресало в памяти все: и то, что было на молу, и раннее утро с туманом на горах, и пароход из Феодосии, и поцелуи.
То задувал с северо-запада, со стороны степи, свирепый ураган; от него верхушки деревьев раскачивались, пригибаясь и выпрямляясь, точно волны в бурю, гремели по ночам железные кровли дач, и казалось, будто кто-то бегает по ним в подкованных сапогах; вздрагивали оконные рамы, хлопали двери, и дико завывало в печных трубах.
Сядет, бывало, за фортепьяны (у Татьяны Борисовны и фортепьяны водились) и начнет одним пальцем отыскивать «Тройку удалую»; аккорды берет, стучит по клавишам; по целым часам мучительно завывает романсы Варламова: «У-единенная сосна» или: «Нет, доктор, нет, не приходи», а у самого глаза заплыли жиром и щеки лоснятся, как барабан…
По счастию, дверь к старушке была всегда заперта, и Фальстаф ограничивался тем, что завывал перед нею ужасно, до тех пор пока не прибегали люди и не сгоняли его вниз.