— Удивляешься? Не видал таких? Я, брат, прожил двадцать лет в Ташкенте и в Семипалатинской области, среди людей, которых, пожалуй, можно назвать дикарями. Да. Меня, в твои года, называли «l’homme qui rit» [«Человек, который смеется» (франц.).].
Работало человек двадцать пыльных людей, но из них особенно выделялись двое: кудрявый, толстогубый парень с круглыми глазами на мохнатом лице, сером от пыли, и маленький старичок в синей рубахе, в длинном переднике.
В узеньком тупике между гнилых заборов человек двадцать мальчишек шумно играют в городки. В стороне лежит, животом на земле, Иноков, босый, без фуражки; встрепанные волосы его блестят на солнце шелком, пестрое лицо сморщено счастливой улыбкой, веснушки дрожат. Он кричит умоляющим тоном, возбужденно...
— Шел бы ты, брат, в институт гражданских инженеров. Адвокатов у нас — излишек, а Гамбетты пока не требуются. Прокуроров — тоже, в каждой газете по двадцать пять штук. А вот архитекторов — нет, строить не умеем. Учись на архитектора. Тогда получим некоторое равновесие: один брат — строит, другой — разрушает, а мне, подрядчику, выгода!
В не свойственном ей лирическом тоне она минуты две-три вспоминала о Петербурге, заставив сына непочтительно подумать, что Петербург за двадцать четыре года до этого вечера был городом маленьким и скучным.
Тесной группой шли политические, человек двадцать, двое — в очках, один — рыжий, небритый, другой — седой, похожий на икону Николая Мирликийского, сзади их покачивался пожилой человек с длинными усами и красным носом; посмеиваясь, он что-то говорил курчавому парню, который шел рядом с ним, говорил и показывал пальцем на окна сонных домов.
Можно было думать, что этот могучий рев влечет за собой отряд быстро скакавших полицейских, цоканье подков по булыжнику не заглушало, а усиливало рев. Отряд ловко дробился, через каждые десять, двадцать шагов от него отскакивал верховой и, ставя лошадь свою боком к людям, втискивал их на панель, отталкивал за часовню, к незастроенному берегу Оки.
Затем он сказал, что за девять лет работы в газетах цензура уничтожила у него одиннадцать томов, считая по двадцать печатных листов в томе и по сорок тысяч знаков в листе. Самгин слышал, что Робинзон говорит это не с горечью, а с гордостью.
— Народ у нас смиренный, он сам бунтовать не любит, — внушительно сказал Козлов. — Это разные господа, вроде инородца Щапова или казачьего потомка Данилы Мордовцева, облыжно приписывают русскому мужику пристрастие к «политическим движениям» и враждебность к государыне Москве. Это — сущая неправда, — наш народ казаки вовлекали в бунты. Казак Москву не терпит. Мазепа двадцать лет служил Петру Великому, а все-таки изменил.
— Я же полагаю, что государю нашему необходимо придется вспомнить пример прадеда своего и жестоко показать всю силу власти, как это было показано Николаем Павловичем четырнадцатого декабря тысяча восемьсот двадцать пятого года на Сенатской площади Санкт-Петербурга-с!
Она — дочь кухарки предводителя уездного дворянства, начала счастливую жизнь любовницей его, быстро израсходовала старика, вышла замуж за ювелира, он сошел с ума; потом она жила с вице-губернатором, теперь живет с актерами, каждый сезон с новым; город наполнен анекдотами о ее расчетливом цинизме и удивляется ее щедрости: она выстроила больницу для детей, а в гимназиях, мужской и женской, у нее больше двадцати стипендиатов.
«Ребячливо думаю я, — предостерег он сам себя. — Книжно», — поправился он и затем подумал, что, прожив уже двадцать пять лет, он никогда не испытывал нужды решить вопрос: есть бог или — нет? И бабушка и поп в гимназии, изображая бога законодателем морали, низвели его на степень скучного подобия самих себя. А бог должен быть или непонятен и страшен, или так прекрасен, чтоб можно было внеразумно восхищаться им.
С той поры прошло двадцать лет, и за это время он прожил удивительно разнообразную жизнь, принимал участие в смешной авантюре казака Ашинова, который хотел подарить России Абиссинию, работал где-то во Франции бойцом на бойнях, наконец был миссионером в Корее, — это что-то очень странное, его миссионерство.
От скуки Самгин сосчитал публику: мужчин оказалось двадцать три, женщин — девять. Толстая, большеглазая, в дорогой шубе и в шляпке, отделанной стеклярусом, была похожа на актрису в роли одной из бесчисленных купчих Островского. Затем, сосчитав, что троих судят более двадцати человек, Самгин подумал, что это очень дорогая процедура.
Клим смотрел на каменные дома, построенные Варавкой за двадцать пять лет, таких домов было десятка три, в старом, деревянном городе они выступали резко, как заплаты на изношенном кафтане, и казалось, что они только уродуют своеобразно красивый городок, обиталище чистенького и влюбленного в прошлое историка Козлова.
За баржею распласталась под жарким солнцем синеватая Волга, дальше — золотисто блестела песчаная отмель, река оглаживала ее; зеленел кустарник, наклоняясь к ласковой воде, а люди на палубе точно играли в двадцать рук на двух туго натянутых струнах, чудесно богатых звуками.
— Слышали? — спросил Трифонов, подмигивая Варваре и усмехаясь. — Это он двадцать пять рублей желает, а кордон тут, за холмами, версты полторы ходу! Вот как!
— Кстати, тут отец помер, мать была человек больной и, опасаясь, что я испорчусь, женила меня двадцати лет, через четыре года — овдовел, потом — снова женился и овдовел через семь лет.
Затем он снова задумался о петербургском выстреле; что это: единоличное выступление озлобленного человека, или народники, действительно, решили перейти «от слов к делу»? Он зевнул с мыслью, что террор, недопустимый морально, не может иметь и практического значения, как это обнаружилось двадцать лет тому назад. И, конечно, убийство министра возмутит всех здравомыслящих людей.
— Да знаете, — нерешительно сказал слабенький голосок. — Уже коли через двадцать лет убиенного царя вспомнили, ну — иди каждый в свой приходский храм, панихиду служи, что ли…
— Не знаю, — ответил Самгин, невольно поталкивая гостя к двери, поспешно думая, что это убийство вызовет новые аресты, репрессии, новые акты террора и, очевидно, повторится пережитое Россией двадцать лет тому назад. Он пошел в спальню, зажег огонь, постоял у постели жены, — она спала крепко, лицо ее было сердито нахмурено. Присев на кровать свою, Самгин вспомнил, что, когда он сообщил ей о смерти Маракуева, Варвара спокойно сказала...
Народились какие-то «вундеркинды», один из них, крепенький мальчик лет двадцати, гладкий и ловкий, как налим, высоколобый, с дерзкими глазами вертелся около Варвары в качестве ее секретаря и учителя английского языка. Как-то при нем Самгин сказал...
Минут через двадцать писатель возвратился в зал; широкоплечий, угловатый, он двигался не сгибая ног, точно шел на ходулях, — эта величественная, журавлиная походка придавала в глазах Самгина оттенок ходульности всему, что писатель говорил. Пройдя, во главе молодежи, в угол, писатель, вкусно и громко чмокнув, поправил пенсне, нахмурился, картинно, жестом хормейстера, взмахнул руками.
Вечером собралось человек двадцать; пришел большой, толстый поэт, автор стихов об Иуде и о том, как сатана играл в карты с богом; пришел учитель словесности и тоже поэт — Эвзонов, маленький, чернозубый человек, с презрительной усмешкой на желтом лице; явился Брагин, тоже маленький, сухой, причесанный под Гоголя, многоречивый и особенно неприятный тем, что всесторонней осведомленностью своей о делах человеческих он заставлял Самгина вспоминать себя самого, каким Самгин хотел быть и был лет пять тому назад.
Стало известно, что вчера убито пять человек, и в их числе — гимназист, племянник тюремного инспектора Топоркова, одиннадцать человек тяжко изувечены, лежат в больницах, Корнев — двенадцатый, при смерти, а человек двадцать раненых спрятано по домам.
— Нуте-с, товарищи, теперь с баррикад уходить не дело, — говорит он, и все слушают его молча, не перебивая. — На обеих баррикадах должно быть тридцать пять, на этой — двадцать. Прошу на места.
Проходя шагах в двадцати от Дьякона, он посмотрел на него из-под очков, — старик, подогнув ноги, лежал на красном, изорванном ковре; издали лоскутья ковра казались толстыми, пышными.
В комнате Алексея сидело и стояло человек двадцать, и первое, что услышал Самгин, был голос Кутузова, глухой, осипший голос, но — его. Из-за спин и голов людей Клим не видел его, но четко представил тяжеловатую фигуру, широкое упрямое лицо с насмешливыми глазами, толстый локоть левой руки, лежащей на столе, и уверенно командующие жесты правой.
Как-то днем, в стороне бульвара началась очень злая и частая пальба. Лаврушку с его чумазым товарищем послали посмотреть: что там? Минут через двадцать чумазый привел его в кухню облитого кровью, — ему прострелили левую руку выше локтя. Голый до пояса, он сидел на табурете, весь бок был в крови, — казалось, что с бока его содрана кожа. По бледному лицу Лаврушки текли слезы, подбородок дрожал, стучали зубы. Студент Панфилов, перевязывая рану, уговаривал его...
Клим отодвинулся за косяк. Солдат было человек двадцать; среди них шли тесной группой пожарные, трое — черные, в касках, человек десять серых — в фуражках, с топорами за поясом. Ехала зеленая телега, мотали головами толстые лошади.
— Арестовали, расстреляв на глазах его человек двадцать рабочих. Вот как-с! В Коломне — черт знает что было, в Люберцах — знаешь? На улицах бьют, как мышей.
Кроме этого, он ничего не нашел, может быть — потому, что торопливо искал. Но это не умаляло ни женщину, ни его чувство досады; оно росло и подсказывало: он продумал за двадцать лет огромную полосу жизни, пережил множество разнообразных впечатлений, видел людей и прочитал книг, конечно, больше, чем она; но он не достиг той уверенности суждений, того внутреннего равновесия, которыми, очевидно, обладает эта большая, сытая баба.
— Они там напились, орали ура, как японцы, — такие, знаешь. Наполеоны-победители, а в сарае люди заперты, двадцать семь человек, морозище страшный, все трещит, а там, в сарае, раненые есть. Все это рассказал мне один знакомый Алины — Иноков.
Хотелось, чтоб ее речь, монотонная — точно осенний дождь, перестала звучать, но Варвара украшалась словами еще минут двадцать, и Самгин не поймал среди них ни одной мысли, которая не была бы знакома ему. Наконец она ушла, оставив на столе носовой платок, от которого исходил запах едких духов, а он отправился в кабинет разбирать книги, единственное богатство свое.
Предложения из русской классики со словом «двадцать»
Остров, судя по пространству, очень заселен; он длиной верст восемьдесят, а шириной от шести до пятнадцати и восемнадцати верст: и на этом пространстве живет от шестидесяти до семидесяти тысяч. В Напе, говорил миссионер, до двадцати, и в Чуди столько же тысяч жителей.
Ну-с, итак: восемь гривен картуз, два рубля двадцать пять прочее одеяние, итого три рубля пять копеек; рубль пятьдесят сапоги — потому что уж очень хорошие, — итого четыре рубля пятьдесят пять копеек, да пять рублей все белье — оптом сторговались, — итого ровно девять рублей пятьдесят пять копеек.
— Семьдесят восемь, семьдесят восемь, по тридцати копеек за душу, это будет… — здесь герой наш одну секунду, не более, подумал и сказал вдруг: — это будет двадцать четыре рубля девяносто шесть копеек! — он был в арифметике силен.
— Ну, пусть, положим, теперича, — рассуждали между собою приятельницы, — двадцать пять рублей за харчи. Какие уж там она ему дает харчи, ну только уж так будем считать: ну, двадцать пять рублей. Ну, десять с полтиной за комнаты: ну, тридцать пять с полтиной. А ведь она сорок два рубля берет! За что она шесть с полтиной берет? Шесть с полтиной — деньги: ведь это без пятиалтынного два целковых.
Витязь этот был красивый молодой человек, лет двадцати четырёх, белолицый, с маленькой чёрной бородкой и усами, с живым и острым взглядом больших тёмных глаз.
Что такое мать. Мать — боль рождения. Мать — беспокойство и хлопоты до конца дней ее. Мать — неблагодарность: она с первых шагов поучает и наставляет, одергивает и предупреждает, а это никогда никому не нравится ни в пять, ни в десять, ни в двадцать лет. Мать, работающая, как отец, и любящая, как мать. Мать, у которой на руках ее дети, ее семья и вся страна. Ибо нет без нее ни того, ни другого, ни третьего.
Прошедшие с начала 1930-х годов двадцать лет представляют собой пробел в наших знаниях о советской системе.
Как кажется, в эту квартиру он явился в пять часов двадцать минут.
Витязь этот был красивый молодой человек, лет двадцати четырёх, белолицый, с маленькой чёрной бородкой и усами, с живым и острым взглядом больших тёмных глаз.