— Максималистов-то? Я бы на его месте тоже вешала. Вон как они в Фонарном-то переулке денежки цапнули. Да и лично Столыпин задет ими, — дочку ранили, дачу взорвали.
У стены, на стуле, стояло небольшое, овальное зеркало в потускневшей золотой раме — подарок Марины, очень простая и красивая вещь; Миша еще не успел повесить зеркало в спальной.
— Есть причина. Живу я где-то на задворках, в тупике. Людей — боюсь, вытянут и заставят делать что-нибудь… ответственное. А я не верю, не хочу. Вот — делают, тысячи лет делали. Ну, и — что же? Вешают за это. Остается возня с самим собой.
Пред весною исчез Миша, как раз в те дни, когда для него накопилось много работы, и после того, как Самгин почти примирился с его существованием. Разозлясь, Самгин решил, что у него есть достаточно веский повод отказаться от услуг юноши. Но утром на четвертый день позвонил доктор городской больницы и сообщил, что больной Михаил Локтев просит Самгина посетить его. Самгин не успел спросить, чем болен Миша, — доктор повесил трубку; но приехав в больницу, Клим сначала пошел к доктору.
— Вообще — скучновато. Идет уборка после домашнего праздника, людишки переживают похмелье, чистятся, все хорошенькое, что вытащили для праздника из нутра своего, — прячут смущенно. Догадались, что вчера вели себя несоответственно званию и положению. А начальство все старается о упокоении, вешает злодеев. Погодило бы душить, они сами выдохнутся. Вообще, живя в провинции, представляешь себе центральных людей… ну, богаче, что ли, с начинкой более интересной…
— Французы, вероятно, думают, что мы женаты и поссорились, — сказала Марина брезгливо, фруктовым ножом расшвыривая франки сдачи по тарелке; не взяв ни одного из них, она не кивнула головой на тихое «Мерси, мадам!» и низкий поклон гарсона. — Я не в ладу, не в ладу сама с собой, — продолжала она, взяв Клима под руку и выходя из ресторана. — Но, знаешь, перепрыгнуть вот так, сразу, из страны, где вешают, в страну, откуда вешателям дают деньги и где пляшут…
Однако я понимаю: революцию на сучок не повесить, а Столыпин — весьма провинциальный дурак: он бы сначала уступил, а потом понемножку отнял, как делают умные хозяева.
За кофе читал газеты. Корректно ворчали «Русские ведомости», осторожно ликовало «Новое время», в «Русском слове» отрывисто, как лает старый пес, знаменитый фельетонист скучно упражнялся в острословии, а на второй полосе подсчитано было количество повешенных по приговорам военно-полевых судов. Вешали ежедневно и усердно.
— Клим Иванович, — жарко засопел он. — Господи… как я рад! Ну, теперь… Знаете, они меня хотят повесить. Теперь — всех вешают. Прячут меня. Бьют, бросают в карцер. Раскачали и — бросили. Дорогой человек, вы знаете… Разве я способен убить? Если б способен, я бы уже давно…
— Очень революция, знаете, приучила к необыкновенному. Она, конечно, испугала, но учила, чтоб каждый день приходил с необыкновенным. А теперь вот свелось к тому, что Столыпин все вешает, вешает людей и все быстро отупели. Старичок Толстой объявил: «Не могу молчать», вышло так, что и он хотел бы молчать-то, да уж такое у него положение, что надо говорить, кричать…
— Начальство очень обозлилось за пятый год. Травят мужиков. Брата двоюродного моего в каторгу на четыре года погнали, а шабра — умнейший, спокойный был мужик, — так его и вовсе повесили. С баб и то взыскивают, за старое-то, да! Разыгралось начальство прямо… до бесстыдства! А помещики-то новые, отрубники, хуторяне действуют вровень с полицией. Беднота говорит про них: «Бывало — сами водили нас усадьбы жечь, господ сводить с земли, а теперь вот…»
Для гостиной пригодилась мебель из московского дома, в маленькой приемной он поставил круглый стол, полдюжины венских стульев, повесил чей-то рисунок пером с Гудонова Вольтера, гравюру Матэ, изображавшую сердитого Салтыкова-Щедрина, гравюрку Гаварни — французский адвокат произносит речь.
«Дура, — мысленно обругал ее Самгин, тотчас повесив трубку. — Ведь знает, что разговоры по телефону слушает полиция». Но все-таки сообщил новость толстенькому румянощекому человеку во фраке, а тот, прищурив глаз, посмотрел в потолок, сказал...
Есть слух, что стрелок — раскаявшийся провокатор, а также говорят, что на допросе он заявил: жизнь — не бессмысленна, но смысл ее сводится к поглощению отбивных котлет, и ведь неважно — съем я еще тысячу котлет или перестану поглощать их, потому что завтра меня повесят.
— Что ты — спал? — хрипло спросил Дронов, задыхаясь, кашляя; уродливо толстый, с выпученным животом, он, расстегивая пальто, опустив к ногам своим тяжелый пакет, начал вытаскивать из карманов какие-то свертки, совать их в руки Самгина. — Пища, — объяснил он, вешая пальто. — Мне эта твоя толстая дурында сказала, что у тебя ни зерна нет.
— Да, избили меня. Вешают-то у нас как усердно? Освирепели, свиньи. Я тоже почти с вешалки соскочил. Даже — с боем, конвойный хотел шашкой расколоть. Теперь вот отдыхаю, прислушиваюсь, присматриваюсь. Русских здесь накапливается не мало. Разговаривают на все лады: одни — каются, другие — заикаются, вообще — развлекаются.
Я вешаю трубку, дожидаюсь, когда по металлической горловине проскрежещет жетонный поток, возвращаюсь, толкаю застеклённую дверь и направляюсь к холмику чашек, сохнущих в мохнатом паре.
Я вешаю трубку, дожидаюсь, когда по металлической горловине проскрежещет жетонный поток, возвращаюсь, толкаю застеклённую дверь и направляюсь к холмику чашек, сохнущих в мохнатом паре.
– Не будем вешать нос, – спокойно предложил он. – Служба изысканий не продаёт планет, которые непригодны для эксплуатации…
– Вы думаете, что мы ещё маленькие и нам можно вешать лапшу на уши? – усмехнулся я. – Машина времени бывает только в сказках и книжках про фантастику.