Неточные совпадения
Второй оттиск в памяти моей — дождливый день, пустынный угол кладбища; я стою
на скользком бугре липкой земли и
смотрю в яму, куда опустили гроб отца;
на дне ямы много воды и есть лягушки, — две уже взобрались
на желтую крышку гроба.
Примостившись
на узлах и сундуках, я
смотрю в окно, выпуклое и круглое, точно глаз коня; за мокрым стеклом бесконечно льется мутная, пенная вода. Порою она, вскидываясь, лижет стекло. Я невольно прыгаю
на пол.
Мать редко выходит
на палубу и держится в стороне от нас. Она всё молчит, мать. Ее большое стройное тело, темное, железное лицо, тяжелая корона заплетенных в косы светлых волос, — вся она мощная и твердая, — вспоминаются мне как бы сквозь туман или прозрачное облако; из него отдаленно и неприветливо
смотрят прямые серые глаза, такие же большие, как у бабушки.
Я еще в начале ссоры, испугавшись, вскочил
на печь и оттуда в жутком изумлении
смотрел, как бабушка смывает водою из медного рукомойника кровь с разбитого лица дяди Якова; он плакал и топал ногами, а она говорила тяжелым голосом...
Неловко повернувшись
на печи, я свалил утюг; загремев по ступеням влаза, он шлепнулся в лохань с помоями. Дед впрыгнул
на ступень, стащил меня и стал
смотреть в лицо мне так, как будто видел меня впервые.
Однажды, когда он спал после обеда в кухне
на полатях, ему накрасили лицо фуксином, и долго он ходил смешной, страшный: из серой бороды тускло
смотрят два круглых пятна очков, и уныло опускается длинный багровый нос, похожий
на язык.
Дядя весь вскинулся, вытянулся, прикрыл глаза и заиграл медленнее; Цыганок
на минуту остановился и, подскочив, пошел вприсядку кругом бабушки, а она плыла по полу бесшумно, как по воздуху, разводя руками, подняв брови, глядя куда-то вдаль темными глазами. Мне она показалась смешной, я фыркнул; мастер строго погрозил мне пальцем, и все взрослые
посмотрели в мою сторону неодобрительно.
Мастер, стоя пред широкой низенькой печью, со вмазанными в нее тремя котлами, помешивал в них длинной черной мешалкой и, вынимая ее,
смотрел, как стекают с конца цветные капли. Жарко горел огонь, отражаясь
на подоле кожаного передника, пестрого, как риза попа. Шипела в котлах окрашенная вода, едкий пар густым облаком тянулся к двери, по двору носился сухой поземок.
Лоб его странно светился; брови высоко поднялись; косые глаза пристально
смотрели в черный потолок; темные губы, вздрагивая, выпускали розовые пузыри; из углов губ, по щекам,
на шею и
на пол стекала кровь; она текла густыми ручьями из-под спины.
На дворе стреляет мороз; зеленоватый лунный свет
смотрит сквозь узорные — во льду — стекла окна, хорошо осветив доброе носатое лицо и зажигая темные глаза фосфорическим огнем. Шелковая головка, прикрыв волосы бабушки, блестит, точно кованая, темное платье шевелится, струится с плеч, расстилаясь по полу.
Он сидел
на краю печи, свесив ноги, глядя вниз,
на бедный огонь свечи; ухо и щека его были измазаны сажей, рубаха
на боку изорвана, я видел его ребра, широкие, как обручи. Одно стекло очков было разбито, почти половинка стекла вывалилась из ободка, и в дыру
смотрел красный глаз, мокрый, точно рана. Набивая трубку листовым табаком, он прислушивался к стонам роженицы и бормотал бессвязно, напоминая пьяного...
Над головой его ярко горела лампада,
на столе, среди комнаты, — свеча, а в окно уже
смотрело мутное зимнее утро.
Спрятав голову под подушку, я
смотрел одним глазом
на дверь; хотелось выскочить из перины и бежать.
Я бегу
на чердак и оттуда через слуховое окно
смотрю во тьму сада и двора, стараясь не упускать из глаз бабушку, боюсь, что ее убьют, и кричу, зову. Она не идет, а пьяный дядя, услыхав мой голос, дико и грязно ругает мать мою.
Я придумал: подстерег, когда кабатчица спустилась в погреб, закрыл над нею творило, запер его, сплясал
на нем танец мести и, забросив ключ
на крышу, стремглав прибежал в кухню, где стряпала бабушка. Она не сразу поняла мой восторг, а поняв, нашлепала меня, где подобает, вытащила
на двор и послала
на крышу за ключом. Удивленный ее отношением, я молча достал ключ и, убежав в угол двора,
смотрел оттуда, как она освобождала пленную кабатчицу и как обе они, дружелюбно посмеиваясь, идут по двору.
Уже самовар давно фыркает
на столе, по комнате плавает горячий запах ржаных лепешек с творогом, — есть хочется! Бабушка хмуро прислонилась к притолоке и вздыхает, опустив глаза в пол; в окно из сада
смотрит веселое солнце,
на деревьях жемчугами сверкает роса, утренний воздух вкусно пахнет укропом, смородиной, зреющими яблоками, а дед всё еще молится, качается, взвизгивает...
Это был высокий, сухой и копченый человек, в тяжелом тулупе из овчины, с жесткими волосами
на костлявом, заржавевшем лице. Он ходил по улице согнувшись, странно качаясь, и молча, упорно
смотрел в землю под ноги себе. Его чугунное лицо, с маленькими грустными глазами, внушало мне боязливое почтение, — думалось, что этот человек занят серьезным делом, он чего-то ищет, и мешать ему не надобно.
Слева сад ограждала стена конюшен полковника Овсянникова, справа — постройки Бетленга; в глубине он соприкасался с усадьбой молочницы Петровны, бабы толстой, красной, шумной, похожей
на колокол; ее домик, осевший в землю, темный и ветхий, хорошо покрытый мхом, добродушно
смотрел двумя окнами в поле, исковырянное глубокими оврагами, с тяжелой синей тучей леса вдали; по полю целый день двигались, бегали солдаты, — в косых лучах осеннего солнца сверкали белые молнии штыков.
Иногда он, стоя в окне, как в раме, спрятав руки за спину,
смотрел прямо
на крышу, но меня как будто не видел, и это очень обижало. Вдруг отскакивал к столу и, согнувшись вдвое, рылся
на нем.
Прижимаясь к теплому боку нахлебника, я
смотрел вместе с ним сквозь черные сучья яблонь
на красное небо, следил за полетами хлопотливых чечеток, видел, как щеглята треплют маковки сухого репья, добывая его терпкие зерна, как с поля тянутся мохнатые сизые облака с багряными краями, а под облаками тяжело летят вороны ко гнездам,
на кладбище. Всё было хорошо и как-то особенно — не по-всегдашнему — понятно и близко.
Иногда он прерывал работу, садился рядом со мною, и мы долго
смотрели в окно, как сеет дождь
на крыши,
на двор, заросший травою, как беднеют яблони, теряя лист. Говорил Хорошее Дело скупо, но всегда какими-то нужными словами; чаще же, желая обратить
на что-либо мое внимание, он тихонько толкал меня и показывал глазом, подмигивая.
Идет неуклюжий Валей, ступая по грязи тяжело, как старая лошадь; скуластое лицо его надуто, он
смотрит, прищурясь, в небо, а оттуда прямо
на грудь ему падает белый осенний луч, — медная пуговица
на куртке Валея горит, татарин остановился и трогает ее кривыми пальцами.
— Куда же? — удивленно откликнулась она и, приподняв голову мою, долго
смотрела мне в лицо, так долго, что у меня слезы выступили
на глазах.
Не ответив, она
смотрела в лицо мне так, что я окончательно растерялся, не понимая — чего ей надо? В углу под образами торчал круглый столик,
на нем ваза с пахучими сухими травами и цветами, в другом переднем углу стоял сундук, накрытый ковром, задний угол был занят кроватью, а четвертого — не было, косяк двери стоял вплоть к стене.
Смотришь, бывало,
на сотни этих людей и тихо утешаешься тем, что всегда были мученики.
День был светлый; в два окна, сквозь ледяные стекла,
смотрели косые лучи зимнего солнца;
на столе, убранном к обеду, тускло блестела оловянная посуда, графин с рыжим квасом и другой с темно-зеленой дедовой водкой, настоянной
на буквице и зверобое.
В саду дела мои пошли хорошо: я выполол, вырубил косарем бурьян, обложил яму по краям, где земля оползла, обломками кирпичей, устроил из них широкое сиденье, —
на нем можно было даже лежать. Набрал много цветных стекол и осколков посуды, вмазал их глиной в щели между кирпичами, — когда в яму
смотрело солнце, всё это радужно разгоралось, как в церкви.
Мне было лень спросить — что это за дело? Дом наполняла скучная тишина, какой-то шерстяной шорох, хотелось, чтобы скорее пришла ночь. Дед стоял, прижавшись спиной к печи, и
смотрел в окно прищурясь; зеленая старуха помогала матери укладываться, ворчала, охала, а бабушку, с полудня пьяную, стыда за нее ради, спровадили
на чердак и заперли там.
Иногда она целый час
смотрела в окно
на улицу; улица была похожа
на челюсть, часть зубов от старости почернела, покривилась, часть их уже вывалилась, и неуклюже вставлены новые, не по челюсти большие.
Бабушка, сидя под окном, быстро плела кружева, весело щелкали коклюшки, золотым ежом блестела
на вешнем солнце подушка, густо усеянная медными булавками. И сама бабушка, точно из меди лита, — неизменна! А дед еще более ссохся, сморщился, его рыжие волосы посерели, спокойная важность движений сменилась горячей суетливостью, зеленые глаза
смотрят подозрительно. Посмеиваясь, бабушка рассказала мне о разделе имущества между ею и дедом: он отдал ей все горшки, плошки, всю посуду и сказал...