Неточные совпадения
Это было смешно и непонятно: наверху, в
доме, жили бородатые крашеные персияне, а в подвале старый желтый калмык продавал овчины.
По лестнице можно съехать верхом на перилах или, когда упадешь, скатиться кувырком, — это я знал хорошо. И при чем тут вода? Всё неверно и забавно спутано.
Потом мы ехали
по широкой, очень грязной улице на дрожках, среди темно-красных
домов; я спросил бабушку...
Теперь я снова жил с бабушкой, как на пароходе, и каждый вечер перед сном она рассказывала мне сказки или свою жизнь, тоже подобную сказке. А про деловую жизнь семьи, — о выделе детей, о покупке дедом нового
дома для себя, — она говорила посмеиваясь, отчужденно, как-то издали, точно соседка, а не вторая в
доме по старшинству.
Было приятно слушать добрые слова, глядя, как играет в печи красный и золотой огонь, как над котлами вздымаются молочные облака пара, оседая сизым инеем на досках косой крыши, — сквозь мохнатые щели ее видны голубые ленты неба. Ветер стал тише, где-то светит солнце, весь двор точно стеклянной пылью досыпан, на улице взвизгивают полозья саней, голубой дым вьется из труб
дома, легкие тени скользят
по снегу, тоже что-то рассказывая.
Это меня смущало: трудно было признать, что в
доме всё хорошо; мне казалось, в нем живется хуже и хуже. Однажды, проходя мимо двери в комнату дяди Михаила, я видел, как тетка Наталья, вся в белом, прижав руки ко груди, металась
по комнате, вскрикивая негромко, но страшно...
— Иду как-то великим постом, ночью, мимо Рудольфова
дома; ночь лунная, молосная, вдруг вижу: верхом на крыше, около трубы, сидит черный, нагнул рогатую-то голову над трубой и нюхает, фыркает, большой, лохматый. Нюхает да хвостом
по крыше и возит, шаркает. Я перекрестила его: «Да воскреснет бог и расточатся врази его», — говорю. Тут он взвизгнул тихонько и соскользнул кувырком с крыши-то во двор, — расточился! Должно, скоромное варили Рудольфы в этот день, он и нюхал, радуясь…
Я вскочил на печь, забился в угол, а в
доме снова началась суетня, как на пожаре; волною бился в потолок и стены размеренный, всё более громкий, надсадный вой. Ошалело бегали дед и дядя, кричала бабушка, выгоняя их куда-то; Григорий грохотал дровами, набивая их в печь, наливал воду в чугуны и ходил
по кухне, качая головою, точно астраханский верблюд.
Было жарко, душил густой тяжелый запах, напоминая, как умирал Цыганок и
по полу растекались ручьи крови; в голове или сердце росла какая-то опухоль; всё, что я видел в этом
доме, тянулось сквозь меня, как зимний обоз
по улице, и давило, уничтожало…
А как минуло мне девять лет, зазорно стало матушке
по миру водить меня, застыдилась она и осела на Балахне; кувыркается
по улицам из
дома в
дом, а на праздниках —
по церковным папертям собирает.
И вспоминал, у кого в городе есть подходящие невесты. Бабушка помалкивала, выпивая чашку за чашкой; я сидел у окна, глядя, как рдеет над городом вечерняя заря и красно́ сверкают стекла в окнах
домов, — дедушка запретил мне гулять
по двору и саду за какую-то провинность.
Полежав немного, дядя приподнимается, весь оборванный, лохматый, берет булыжник и мечет его в ворота; раздается гулкий удар, точно
по дну бочки. Из кабака лезут темные люди, орут, храпят, размахивают руками; из окон
домов высовываются человечьи головы, — улица оживает, смеется, кричит. Всё это тоже как сказка, любопытная, но неприятная, пугающая.
Дед неожиданно продал
дом кабатчику, купив другой,
по Канатной улице; немощеная, заросшая травою, чистая и тихая, она выходила прямо в поле и была снизана из маленьких, пестро окрашенных домиков.
Дождливыми вечерами, если дед уходил из
дома, бабушка устраивала в кухне интереснейшие собрания, приглашая пить чай всех жителей: извозчиков, денщика; часто являлась бойкая Петровна, иногда приходила даже веселая постоялка, и всегда в углу, около печи, неподвижно и немотно торчал Хорошее Дело. Немой Степа играл с татарином в карты, — Валей хлопал ими
по широкому носу немого и приговаривал...
Был великий шум и скандал, на двор к нам пришла из
дома Бетленга целая армия мужчин и женщин, ее вел молодой красивый офицер и, так как братья в момент преступления смирно гуляли
по улице, ничего не зная о моем диком озорстве, — дедушка выпорол одного меня, отменно удовлетворив этим всех жителей Бетленгова
дома.
А
по другую сторону ворот стоял амбар, совершенно такой же
по фасаду, как и
дом, тоже с тремя окнами, но фальшивыми: на серую стену набиты наличники, и в них белой краской нарисованы переплеты рам.
Иногда
по двору ходил, прихрамывая, высокий старик, бритый, с белыми усами, волосы усов торчали, как иголки. Иногда другой старик, с баками и кривым носом, выводил из конюшни серую длинноголовую лошадь; узкогрудая, на тонких ногах, она, выйдя на двор, кланялась всему вокруг, точно смиренная монахиня. Хромой звонко шлепал ее ладонью, свистел, шумно вздыхал, потом лошадь снова прятали в темную конюшню. И мне казалось, что старик хочет уехать из
дома, но не может, заколдован.
Знакомство с барчуками продолжалось, становясь всё приятней для меня. В маленьком закоулке, между стеною дедова
дома и забором Овсянникова, росли вяз, липа и густой куст бузины; под этим кустом я прорезал в заборе полукруглое отверстие, братья поочередно или
по двое подходили к нему, и мы беседовали тихонько, сидя на корточках или стоя на коленях. Кто-нибудь из них всегда следил, как бы полковник не застал нас врасплох.
— Эка беда! Чего испугался — нищими! Ну, и — нищими. Ты знай сиди себе
дома, а
по миру-то я пойду, — небойсь, мне подадут, сыты будем! Ты — брось-ка всё!
В первые же дни
по приезде мать подружилась с веселой постоялкой, женой военного, и почти каждый вечер уходила в переднюю половину
дома, где бывали и люди от Бетленга — красивые барыни, офицера. Дедушке это не нравилось, не однажды, сидя в кухне, за ужином, он грозил ложкой и ворчал...
Каждый раз, когда она с пестрой ватагой гостей уходила за ворота,
дом точно в землю погружался, везде становилось тихо, тревожно-скучно. Старой гусыней плавала
по комнатам бабушка, приводя всё в порядок, дед стоял, прижавшись спиной к теплым изразцам печи, и говорил сам себе...
Несколько вечеров подряд она рассказывала историю отца, такую же интересную, как все ее истории: отец был сыном солдата, дослужившегося до офицеров и сосланного в Сибирь за жестокость с подчиненными ему; там, где-то в Сибири, и родился мой отец. Жилось ему плохо, уже с малых лет он стал бегать из
дома; однажды дедушка искал его
по лесу с собаками, как зайца; другой раз, поймав, стал так бить, что соседи отняли ребенка и спрятали его.
Мать отца померла рано, а когда ему минуло девять лет, помер и дедушка, отца взял к себе крестный — столяр, приписал его в цеховые города Перми и стал учить своему мастерству, но отец убежал от него, водил слепых
по ярмаркам, шестнадцати лет пришел в Нижний и стал работать у подрядчика — столяра на пароходах Колчина. В двадцать лет он был уже хорошим краснодеревцем, обойщиком и драпировщиком. Мастерская, где он работал, была рядом с
домами деда, на Ковалихе.
Да и ты, молодец, говорю, ты подумай-ко:
по себе ли ты березу ломишь?» Дедушко-то наш о ту пору богач был, дети-то еще не выделены, четыре
дома у него, у него и деньги, и в чести он, незадолго перед этим ему дали шляпу с позументом да мундир за то, что он девять лет бессменно старшиной в цехе сидел, — гордый он был тогда!
Кое-что в ее рассказе удивляет меня, дед изображал мне венчание матери совсем не так: он был против этого брака, он после венца не пустил мать к себе в
дом, но венчалась она,
по его рассказу, — не тайно, и в церкви он был.
Как-то, о великом посте заиграл ветер, и вдруг
по всему
дому запело, загудело страшно — все обомлели, что за наваждение?
И тебе, дочь, спасибо, что доброго человека в отцов
дом привела!» Он ведь, дедушко-то, когда хотел, так хорошо говорил, это уж после,
по глупости стал на замок сердце-то запирать.
Братья нам враги, боюсь их, уедем!» Я уж на нее цыкнула: «Не бросай в печь сору, и без того угар в
доме!» Тут дедушко дураков этих прислал прощенья просить, наскочила она на Мишку, хлысь его
по щеке — вот те и прощенье!
Перестали занимать меня и речи деда, всё более сухие, ворчливые, охающие. Он начал часто ссориться с бабушкой, выгонял ее из
дома, она уходила то к дяде Якову, то — к Михаилу. Иногда она не возвращалась домой
по нескольку дней, дед сам стряпал, обжигал себе руки, выл, ругался, колотил посуду и заметно становился жаден.
Потом, как-то не памятно, я очутился в Сормове, в
доме, где всё было новое, стены без обоев, с пенькой в пазах между бревнами и со множеством тараканов в пеньке. Мать и вотчим жили в двух комнатах на улицу окнами, а я с бабушкой — в кухне, с одним окном на крышу. Из-за крыш черными кукишами торчали в небо трубы завода и густо, кудряво дымили, зимний ветер раздувал дым
по всему селу, всегда у нас, в холодных комнатах, стоял жирный запах гари. Рано утром волком выл гудок...