Я, с полатей, стал бросать в них подушки, одеяла, сапоги с печи, но разъяренный дед не замечал этого, бабушка же свалилась на пол, он бил голову ее ногами, наконец споткнулся и упал, опрокинув ведро с водой. Вскочил, отплевываясь и фыркая, дико оглянулся и убежал
к себе, на чердак; бабушка поднялась, охая, села на скамью, стала разбирать спутанные волосы. Я соскочил с полатей, она сказала мне сердито...
После святок мать отвела меня и Сашу, сына дяди Михаила, в школу. Отец Саши женился, мачеха с первых же дней невзлюбила пасынка, стала бить его, и, по настоянию бабушки, дед взял Сашу
к себе. В школу мы ходили с месяц времени, из всего, что мне было преподано в ней, я помню только, что на вопрос: «Как твоя фамилия?» — нельзя ответить просто: «Пешков», — а надобно сказать: «Моя фамилия — Пешков». А также нельзя сказать учителю: «Ты, брат, не кричи, я тебя не боюсь…»
Неточные совпадения
Дошли до конца съезда. На самом верху его, прислонясь
к правому откосу и начиная
собою улицу, стоял приземистый одноэтажный дом, окрашенный грязно-розовой краской, с нахлобученной низкой крышей и выпученными окнами. С улицы он показался мне большим, но внутри его, в маленьких полутемных комнатах, было тесно; везде, как на пароходе перед пристанью, суетились сердитые люди, стаей вороватых воробьев метались ребятишки, и всюду стоял едкий, незнакомый запах.
Дядья начали ругаться. Дед же сразу успокоился, приложил
к пальцу тертый картофель и молча ушел, захватив с
собой меня.
С ним хорошо было молчать — сидеть у окна, тесно прижавшись
к нему, и молчать целый час, глядя, как в красном вечернем небе вокруг золотых луковиц Успенского храма вьются-мечутся черные галки, взмывают высоко вверх, падают вниз и, вдруг покрыв угасающее небо черною сетью, исчезают куда-то, оставив за
собою пустоту.
— А видишь ты, обоим хочется Ванюшку
себе взять, когда у них свои-то мастерские будут, вот они друг перед другом и хают его: дескать, плохой работник! Это они врут, хитрят. А еще боятся, что не пойдет
к ним Ванюшка, останется с дедом, а дед — своенравный, он и третью мастерскую с Иванкой завести может, — дядьям-то это невыгодно будет, понял?
Людей за столом подергивало, они тоже порою вскрикивали, подвизгивали, точно их обжигало; бородатый мастер хлопал
себя по лысине и урчал что-то. Однажды он, наклонясь ко мне и покрыв мягкой бородою плечо мое, сказал прямо в ухо, обращаясь, словно
к взрослому...
К весне дядья разделились; Яков остался в городе, Михаил уехал за реку, а дед купил
себе большой интересный дом на Полевой улице, с кабаком в нижнем каменном этаже, с маленькой уютной комнаткой на чердаке и садом, который опускался в овраг, густо ощетинившийся голыми прутьями ивняка.
Утром, перед тем как встать в угол
к образам, он долго умывался, потом, аккуратно одетый, тщательно причесывал рыжие волосы, оправлял бородку и, осмотрев
себя в зеркало, одернув рубаху, заправив черную косынку за жилет, осторожно, точно крадучись, шел
к образам. Становился он всегда на один и тот же сучок половицы, подобный лошадиному глазу, с минуту стоял молча, опустив голову, вытянув руки вдоль тела, как солдат. Потом, прямой и тонкий, внушительно говорил...
То, что он предложил войти
к нему не через дверь, а через окно, еще более подняло его в моих глазах. Он сел на ящик, поставил меня перед
собой, отодвинул, придвинул снова и наконец спросил негромко...
— Отчего не мочь? Мо-ожет. Они даже друг друга бьют.
К Татьян Лексевне приехал улан, повздорили они с Мамонтом, сейчас пистолеты в руки, пошли в парк, там, около пруда, на дорожке, улан этот бац Мамонту — в самую печень! Мамонта — на погост, улана — на Кавказ, — вот те и вся недолга! Это они — сами
себя! А про мужиков и прочих — тут уж нечего говорить! Теперь им — поди — особо не жаль людей-то, не ихние стали люди, ну, а прежде все-таки жалели — свое добро!
— Поведете? — спросила мать, вставая; лицо у нее побелело, глаза жутко сузились, она быстро стала срывать с
себя кофту, юбку и, оставшись в одной рубахе, подошла
к деду: — Ведите!
Мне захотелось выпустить птиц, я стал снимать клетки — вбежала бабушка, хлопая
себя руками по бокам, и бросилась
к печи, ругаясь...
Каждый раз, когда она с пестрой ватагой гостей уходила за ворота, дом точно в землю погружался, везде становилось тихо, тревожно-скучно. Старой гусыней плавала по комнатам бабушка, приводя всё в порядок, дед стоял, прижавшись спиной
к теплым изразцам печи, и говорил сам
себе...
Нас выпороли и наняли нам провожатого, бывшего пожарного, старичка со сломанной рукою, — он должен был следить, чтобы Саша не сбивался в сторону по пути
к науке. Но это не помогло: на другой же день брат, дойдя до оврага, вдруг наклонился, снял с ноги валенок и метнул его прочь от
себя, снял другой и бросил в ином направлении, а сам, в одних чулках, пустился бежать по площади. Старичок, охая, потрусил собирать сапоги, а затем, испуганный, повел меня домой.
Поселились они с матерью во флигеле, в саду, там и родился ты, как раз в полдень — отец обедать идет, а ты ему встречу. То-то радовался он, то-то бесновался, а уж мать — замаял просто, дурачок, будто и невесть какое трудное дело ребенка родить! Посадил меня на плечо
себе и понес через весь двор
к дедушке докладывать ему, что еще внук явился, — дедушко даже смеяться стал: «Экой, говорит, леший ты, Максим!»
Перестали занимать меня и речи деда, всё более сухие, ворчливые, охающие. Он начал часто ссориться с бабушкой, выгонял ее из дома, она уходила то
к дяде Якову, то —
к Михаилу. Иногда она не возвращалась домой по нескольку дней, дед сам стряпал, обжигал
себе руки, выл, ругался, колотил посуду и заметно становился жаден.
У Костромы было чувство брезгливости
к воришкам, слово — «вор» он произносил особенно сильно и, когда видел, что чужие ребята обирают пьяных, — разгонял их, если же удавалось поймать мальчика — жестоко бил его. Этот большеглазый, невеселый мальчик воображал
себя взрослым, он ходил особенной походкой, вперевалку, точно крючник, старался говорить густым, грубым голосом, весь он был какой-то тугой, надуманный, старый. Вяхирь был уверен, что воровство — грех.
Неточные совпадения
Богат, хорош
собою, Ленский // Везде был принят как жених; // Таков обычай деревенский; // Все дочек прочили своих // За полурусского соседа; // Взойдет ли он, тотчас беседа // Заводит слово стороной // О скуке жизни холостой; // Зовут соседа
к самовару, // А Дуня разливает чай, // Ей шепчут: «Дуня, примечай!» // Потом приносят и гитару; // И запищит она (Бог мой!): // Приди в чертог ко мне златой!..
То был приятный, благородный, // Короткий вызов, иль картель: // Учтиво, с ясностью холодной // Звал друга Ленский на дуэль. // Онегин с первого движенья, //
К послу такого порученья // Оборотясь, без лишних слов // Сказал, что он всегда готов. // Зарецкий встал без объяснений; // Остаться доле не хотел, // Имея дома много дел, // И тотчас вышел; но Евгений // Наедине с своей душой // Был недоволен сам
собой.
Минуты две они молчали, // Но
к ней Онегин подошел // И молвил: «Вы ко мне писали, // Не отпирайтесь. Я прочел // Души доверчивой признанья, // Любви невинной излиянья; // Мне ваша искренность мила; // Она в волненье привела // Давно умолкнувшие чувства; // Но вас хвалить я не хочу; // Я за нее вам отплачу // Признаньем также без искусства; // Примите исповедь мою: //
Себя на суд вам отдаю.
Архивны юноши толпою // На Таню чопорно глядят // И про нее между
собою // Неблагосклонно говорят. // Один какой-то шут печальный // Ее находит идеальной // И, прислонившись у дверей, // Элегию готовит ей. // У скучной тетки Таню встретя, //
К ней как-то Вяземский подсел // И душу ей занять успел. // И, близ него ее заметя, // Об ней, поправя свой парик, // Осведомляется старик.
Приятно дерзкой эпиграммой // Взбесить оплошного врага; // Приятно зреть, как он, упрямо // Склонив бодливые рога, // Невольно в зеркало глядится // И узнавать
себя стыдится; // Приятней, если он, друзья, // Завоет сдуру: это я! // Еще приятнее в молчанье // Ему готовить честный гроб // И тихо целить в бледный лоб // На благородном расстоянье; // Но отослать его
к отцам // Едва ль приятно будет вам.