Неточные совпадения
В полутемной тесной комнате, на полу, под окном, лежит мой отец, одетый
в белое и необыкновенно длинный; пальцы его босых
ног странно растопырены, пальцы ласковых рук, смирно положенных на грудь, тоже кривые; его веселые глаза плотно прикрыты черными кружками медных монет, доброе лицо темно и пугает меня нехорошо оскаленными зубами.
Подошел к двери. Она не отворяется, медную ручку ее нельзя повернуть. Взяв бутылку с молоком, я со всею силой ударил по ручке. Бутылка разбилась, молоко облило мне
ноги, натекло
в сапоги.
Уже вскоре после приезда,
в кухне во время обеда, вспыхнула ссора: дядья внезапно вскочили на
ноги и, перегибаясь через стол, стали выть и рычать на дедушку, жалобно скаля зубы и встряхиваясь, как собаки, а дед, стуча ложкой по столу, покраснел весь и звонко — петухом — закричал...
Я еще
в начале ссоры, испугавшись, вскочил на печь и оттуда
в жутком изумлении смотрел, как бабушка смывает водою из медного рукомойника кровь с разбитого лица дяди Якова; он плакал и топал
ногами, а она говорила тяжелым голосом...
Говорил он спокойно, и ни звук его голоса, ни возня мальчика на скрипучем стуле, ни шарканье
ног бабушки, — ничто не нарушало памятной тишины
в сумраке кухни, под низким закопченным потолком.
Она стала бить
ногою в дверь, призывая...
Дед бросился к ней, сшиб ее с
ног, выхватил меня и понес к лавке. Я бился
в руках у него, дергал рыжую бороду, укусил ему палец. Он орал, тискал меня и наконец бросил на лавку, разбив мне лицо. Помню дикий его крик...
Встряхнув кудрями, он сгибался над гитарой, вытягивал шею, точно гусь; круглое, беззаботное лицо его становилось сонным; живые, неуловимые глаза угасали
в масленом тумане, и, тихонько пощипывая струны, он играл что-то разымчивое, невольно поднимавшее на
ноги.
Бешено звенела гитара, дробно стучали каблуки, на столе и
в шкапу дребезжала посуда, а среди кухни огнем пылал Цыганок, реял коршуном, размахнув руки, точно крылья, незаметно передвигая
ноги; гикнув, приседал на пол и метался золотым стрижом, освещая всё вокруг блеском шелка, а шелк, содрогаясь и струясь, словно горел и плавился.
— Поди прочь, не верти хвостом! — крикнула бабушка, притопнув
ногою. — Знаешь, что не люблю я тебя
в этот день.
Дядья,
в одинаковых черных полушубках, приподняли крест с земли и встали под крылья; Григорий и какой-то чужой человек, с трудом подняв тяжелый комель, положили его на широкое плечо Цыганка; он пошатнулся, расставил
ноги.
В кухне, среди пола, лежал Цыганок, вверх лицом; широкие полосы света из окон падали ему одна на голову, на грудь, другая — на
ноги.
Распластавшись на полу, бабушка щупала руками лицо, голову, грудь Ивана, дышала
в глаза ему, хватала за руки, мяла их и повалила все свечи. Потом она тяжело поднялась на
ноги, черная вся,
в черном блестящем платье, страшно вытаращила глаза и сказала негромко...
Накинув на голову тяжелый полушубок, сунув
ноги в чьи-то сапоги, я выволокся
в сени, на крыльцо и обомлел, ослепленный яркой игрою огня, оглушенный криками деда, Григория, дяди, треском пожара, испуганный поведением бабушки: накинув на голову пустой мешок, обернувшись попоной, она бежала прямо
в огонь и сунулась
в него, вскрикивая...
На двор выбежал Шарап, вскидываясь на дыбы, подбрасывая деда; огонь ударил
в его большие глаза, они красно сверкнули; лошадь захрапела, уперлась передними
ногами; дедушка выпустил повод из рук и отпрыгнул, крикнув...
Крыша мастерской уже провалилась; торчали
в небо тонкие жерди стропил, курясь дымом, сверкая золотом углей; внутри постройки с воем и треском взрывались зеленые, синие, красные вихри, пламя снопами выкидывалось на двор, на людей, толпившихся пред огромным костром, кидая
в него снег лопатами.
В огне яростно кипели котлы, густым облаком поднимался пар и дым, странные запахи носились по двору, выжимая слезы из глаз; я выбрался из-под крыльца и попал под
ноги бабушке.
Сердито сдернув с плеч рубаху, он пошел
в угол, к рукомойнику, и там,
в темноте, топнув
ногою, громко сказал...
Я ушел, но спать
в эту ночь не удалось; только что лег
в постель, — меня вышвырнул из нее нечеловеческий вой; я снова бросился
в кухню; среди нее стоял дед без рубахи, со свечой
в руках; свеча дрожала, он шаркал
ногами по полу и, не сходя с места, хрипел...
Он сидел на краю печи, свесив
ноги, глядя вниз, на бедный огонь свечи; ухо и щека его были измазаны сажей, рубаха на боку изорвана, я видел его ребра, широкие, как обручи. Одно стекло очков было разбито, почти половинка стекла вывалилась из ободка, и
в дыру смотрел красный глаз, мокрый, точно рана. Набивая трубку листовым табаком, он прислушивался к стонам роженицы и бормотал бессвязно, напоминая пьяного...
Но однажды, когда она подошла к нему с ласковой речью, он быстро повернулся и с размаху хряско ударил ее кулаком
в лицо. Бабушка отшатнулась, покачалась на
ногах, приложив руку к губам, окрепла и сказала негромко, спокойно...
Дед, упираясь руками
в стол, медленно поднялся на
ноги, лицо его сморщилось, сошлось к носу, стало жутко похоже на топор.
Вспоминая эти сказки, я живу, как во сне; меня будит топот, возня, рев внизу,
в сенях, на дворе; высунувшись
в окно, я вижу, как дед, дядя Яков и работник кабатчика, смешной черемисин Мельян, выталкивают из калитки на улицу дядю Михаила; он упирается, его бьют по рукам,
в спину, шею, пинают
ногами, и наконец он стремглав летит
в пыль улицы. Калитка захлопнулась, гремит щеколда и запор; через ворота перекинули измятый картуз; стало тихо.
Потом пришла маленькая старушка, горбатая, с огромным ртом до ушей; нижняя челюсть у нее тряслась, рот был открыт, как у рыбы, и
в него через верхнюю губу заглядывал острый нос. Глаз ее было не видно; она едва двигала
ногами, шаркая по полу клюкою, неся
в руке какой-то гремящий узелок.
Читает «Верую», отчеканивая слова; правая
нога его вздрагивает, словно бесшумно притопывая
в такт молитве; весь он напряженно тянется к образам, растет и как бы становится всё тоньше, суше, чистенький такой, аккуратный и требующий...
Это был высокий, сухой и копченый человек,
в тяжелом тулупе из овчины, с жесткими волосами на костлявом, заржавевшем лице. Он ходил по улице согнувшись, странно качаясь, и молча, упорно смотрел
в землю под
ноги себе. Его чугунное лицо, с маленькими грустными глазами, внушало мне боязливое почтение, — думалось, что этот человек занят серьезным делом, он чего-то ищет, и мешать ему не надобно.
Кроме Игоши и Григория Ивановича, меня давила, изгоняя с улицы, распутная баба Ворониха. Она появлялась
в праздники, огромная, растрепанная, пьяная. Шла она какой-то особенной походкой, точно не двигая
ногами, не касаясь земли, двигалась, как туча, и орала похабные песни. Все встречные прятались от нее, заходя
в ворота домов, за углы,
в лавки, — она точно мела улицу. Лицо у нее было почти синее, надуто, как пузырь, большие серые глаза страшно и насмешливо вытаращены. А иногда она выла, плакала...
Я думаю, что я боялся бы его, будь он богаче, лучше одет, но он был беден: над воротником его куртки торчал измятый, грязный ворот рубахи, штаны —
в пятнах и заплатах, на босых
ногах — стоптанные туфли. Бедные — не страшны, не опасны,
в этом меня незаметно убедило жалостное отношение к ним бабушки и презрительное — со стороны деда.
Она сидела на краю печи, опираясь
ногами о приступок, наклонясь к людям, освещенным огнем маленькой жестяной лампы; уж это всегда, если она была
в ударе, она забиралась на печь, объясняя...
Уже
в начале рассказа бабушки я заметил, что Хорошее Дело чем-то обеспокоен: он странно, судорожно двигал руками, снимал и надевал очки, помахивал ими
в меру певучих слов, кивал головою, касался глаз, крепко нажимая их пальцами, и всё вытирал быстрым движением ладони лоб и щеки, как сильно вспотевший. Когда кто-либо из слушателей двигался, кашлял, шаркал
ногами, нахлебник строго шипел...
— Нет, именно это! Это страшно русское, — возбужденно выкрикивал нахлебник и, вдруг остолбенев среди кухни, начал громко говорить, рассекая воздух правой рукою, а
в левой дрожали очки. Говорил долго, яростно, подвизгивая и притопывая
ногою, часто повторяя одни и те же слова...
Петр очень любил чистоту, порядок; идя по двору, он всегда откидывал
в сторону ударом
ноги щепки, черепки, кости, — откидывал и упрекал вдогонку...
Иногда по двору ходил, прихрамывая, высокий старик, бритый, с белыми усами, волосы усов торчали, как иголки. Иногда другой старик, с баками и кривым носом, выводил из конюшни серую длинноголовую лошадь; узкогрудая, на тонких
ногах, она, выйдя на двор, кланялась всему вокруг, точно смиренная монахиня. Хромой звонко шлепал ее ладонью, свистел, шумно вздыхал, потом лошадь снова прятали
в темную конюшню. И мне казалось, что старик хочет уехать из дома, но не может, заколдован.
Маленький вспрыгнул на сруб колодца, схватился за веревку, забросил
ноги в пустую бадью, и бадья, глухо постукивая по стенкам сруба, — исчезла.
Когда я снова выскочил во двор, дед стоял у калитки, сняв картуз, и крестился, глядя
в небо. Лицо у него было сердитое, ощетинившееся, и одна
нога дрожала.
— Мать приехала, ступай! Постой… — Качнул меня так, что я едва устоял на
ногах, и толкнул к двери
в комнату: — Иди, иди…
Когда я остался с нею
в ее комнате, она села на диван, поджав под себя
ноги, и сказала, хлопнув ладонью рядом с собою...
— Ты будешь похож на отца, — сказала она, откидывая
ногами половики
в сторону. — Бабушка рассказывала тебе про него?
Я, с полатей, стал бросать
в них подушки, одеяла, сапоги с печи, но разъяренный дед не замечал этого, бабушка же свалилась на пол, он бил голову ее
ногами, наконец споткнулся и упал, опрокинув ведро с водой. Вскочил, отплевываясь и фыркая, дико оглянулся и убежал к себе, на чердак; бабушка поднялась, охая, села на скамью, стала разбирать спутанные волосы. Я соскочил с полатей, она сказала мне сердито...
— Что ты сделал? — крикнул он наконец и за
ногу дернул меня к себе; я перевернулся
в воздухе, бабушка подхватила меня на руки, а дед колотил кулаком ее, меня и визжал...
Дед кричал, бил
ногами по скамье, его борода смешно торчала
в потолок, а глаза были крепко закрыты; мне тоже показалось, что ему — стыдно матери, что он — действительно притворяется, оттого и закрыл глаза.
Нас выпороли и наняли нам провожатого, бывшего пожарного, старичка со сломанной рукою, — он должен был следить, чтобы Саша не сбивался
в сторону по пути к науке. Но это не помогло: на другой же день брат, дойдя до оврага, вдруг наклонился, снял с
ноги валенок и метнул его прочь от себя, снял другой и бросил
в ином направлении, а сам,
в одних чулках, пустился бежать по площади. Старичок, охая, потрусил собирать сапоги, а затем, испуганный, повел меня домой.
Целый день дед, бабушка и моя мать ездили по городу, отыскивая сбежавшего, и только к вечеру нашли Сашу у монастыря,
в трактире Чиркова, где он увеселял публику пляской. Привезли его домой и даже не били, смущенные упрямым молчанием мальчика, а он лежал со мною на полатях, задрав
ноги, шаркая подошвами по потолку, и тихонько говорил...
Я вскочил с постели, вышиб
ногами и плечами обе рамы окна и выкинулся на двор,
в сугроб снега.
В тот вечер у матери были гости, никто не слыхал, как я бил стекла и ломал рамы, мне пришлось пролежать
в снегу довольно долго. Я ничего не сломал себе, только вывихнул руку из плеча да сильно изрезался стеклами, но у меня отнялись
ноги, и месяца три я лежал, совершенно не владея ими; лежал и слушал, как всё более шумно живет дом, как часто там, внизу, хлопают двери, как много ходит людей.
И отдалось всё это ему чуть не гибелью: дядя-то Михайло весь
в дедушку — обидчивый, злопамятный, и задумал он извести отца твоего. Вот, шли они
в начале зимы из гостей, четверо: Максим, дядья да дьячок один — его расстригли после, он извозчика до смерти забил. Шли с Ямской улицы и заманили Максима-то на Дюков пруд, будто покататься по льду, на
ногах, как мальчишки катаются, заманили да и столкнули его
в прорубь, — я тебе рассказывала это…
Я принес железную лопату, он поплевал на руки и, покрякивая, стал глубоко всаживать
ногою заступ
в жирную землю.
Он бросил лопату и, махнув рукою, ушел за баню,
в угол сада, где у него были парники, а я начал копать землю и тотчас же разбил себе заступом [Заступ — железная лопата.] палец на
ноге.
Это помешало мне проводить мать
в церковь к венцу, я мог только выйти за ворота и видел, как она под руку с Максимовым, наклоня голову, осторожно ставит
ноги на кирпич тротуара, на зеленые травы, высунувшиеся из щелей его, — точно она шла по остриям гвоздей.
Максимов терпеливо уставлял
в пролетке свои длинные
ноги в узких синих брюках, бабушка совала
в руки ему какие-то узлы, он складывал их на колени себе, поддерживал подбородком и пугливо морщил бледное лицо, растягивая...
Бывали ночи, когда вдруг
в поле, на улице вскипал пьяный крик, кто-то бежал, тяжко топая
ногами, — это было привычно и не возбуждало внимания.
Я слышал, как он ударил ее, бросился
в комнату и увидал, что мать, упав на колени, оперлась спиною и локтями о стул, выгнув грудь, закинув голову, хрипя и страшно блестя глазами, а он, чисто одетый,
в новом мундире, бьет ее
в грудь длинной своей
ногою. Я схватил со стола нож с костяной ручкой
в серебре, — им резали хлеб, это была единственная вещь, оставшаяся у матери после моего отца, — схватил и со всею силою ударил вотчима
в бок.