Но, ставя бога грозно и высоко над людьми, он, как и бабушка, тоже вовлекал его во все свои дела, — и его и бесчисленное множество святых угодников. Бабушка же как будто совсем не знала угодников, кроме Николы, Юрия, Фрола и Лавра, хотя они тоже были очень добрые и близкие людям: ходили по деревням и городам, вмешиваясь
в жизнь людей, обладая всеми свойствами их. Дедовы же святые были почти все мученики, они свергали идолов, спорили с римскими царями, и за это их пытали, жгли, сдирали с них кожу.
Неточные совпадения
До нее как будто спал я, спрятанный
в темноте, но явилась она, разбудила, вывела на свет, связала всё вокруг меня
в непрерывную нить, сплела всё
в разноцветное кружево и сразу стала на всю
жизнь другом, самым близким сердцу моему, самым понятным и дорогим человеком, — это ее бескорыстная любовь к миру обогатила меня, насытив крепкой силой для трудной
жизни.
Дни нездоровья были для меня большими днями
жизни.
В течение их я, должно быть, сильно вырос и почувствовал что-то особенное. С тех дней у меня явилось беспокойное внимание к людям, и, точно мне содрали кожу с сердца, оно стало невыносимо чутким ко всякой обиде и боли, своей и чужой.
Теперь я снова жил с бабушкой, как на пароходе, и каждый вечер перед сном она рассказывала мне сказки или свою
жизнь, тоже подобную сказке. А про деловую
жизнь семьи, — о выделе детей, о покупке дедом нового дома для себя, — она говорила посмеиваясь, отчужденно, как-то издали, точно соседка, а не вторая
в доме по старшинству.
По субботам, когда дед, перепоров детей, нагрешивших за неделю, уходил ко всенощной,
в кухне начиналась неописуемо забавная
жизнь: Цыганок доставал из-за печи черных тараканов, быстро делал нитяную упряжь, вырезывал из бумаги сани, и по желтому, чисто выскобленному столу разъезжала четверка вороных, а Иван, направляя их бег тонкой лучиной, возбужденно визжал...
Я чувствовал себя чужим
в доме, и вся эта
жизнь возбуждала меня десятками уколов, настраивая подозрительно, заставляя присматриваться ко всему с напряженным вниманием.
Случилось это так: на дворе, у ворот, лежал, прислонен к забору, большой дубовый крест с толстым суковатым комлем. Лежал он давно. Я заметил его
в первые же дни
жизни в доме, — тогда он был новее и желтей, но за осень сильно почернел под дождями. От него горько пахло мореным дубом, и был он на тесном, грязном дворе лишний.
Я весь день вертелся около нее
в саду, на дворе, ходил к соседкам, где она часами пила чай, непрерывно рассказывая всякие истории; я как бы прирос к ней и не помню, чтоб
в эту пору
жизни видел что-либо иное, кроме неугомонной, неустанно доброй старухи.
В такие минуты родятся особенно чистые, легкие мысли, но они тонки, прозрачны, словно паутина, и неуловимы словами. Они вспыхивают и исчезают быстро, как падающие звезды, обжигая душу печалью о чем-то, ласкают ее, тревожат, и тут она кипит, плавится, принимая свою форму на всю
жизнь, тут создается ее лицо.
Иногда он неожиданно говорил мне слова, которые так и остались со мною на всю
жизнь. Рассказываю я ему о враге моем Клюшникове, бойце из Новой улицы, толстом большеголовом мальчике, которого ни я не мог одолеть
в бою, ни он меня. Хорошее Дело внимательно выслушал горести мои и сказал...
В детстве я представляю сам себя ульем, куда разные простые, серые люди сносили, как пчелы, мед своих знаний и дум о
жизни, щедро обогащая душу мою, кто чем мог. Часто мед этот бывал грязен и горек, но всякое знание — все-таки мед.
Вскоре после истории с барином случилась еще одна. Меня давно уже занимал тихий дом Овсянникова, мне казалось, что
в этом сером доме течет особенная, таинственная
жизнь сказок.
Когда я увидел его впервые, мне вдруг вспомнилось, как однажды, давно, еще во время
жизни на Новой улице, за воротами гулко и тревожно били барабаны, по улице, от острога на площадь, ехала, окруженная солдатами и народом, черная высокая телега, и на ней — на скамье — сидел небольшой человек
в суконной круглой шапке,
в цепях; на грудь ему повешена черная доска с крупной надписью белыми словами, — человек свесил голову, словно читая надпись, и качался весь, позванивая цепями.
— Это она второй раз запивает, — когда Михайле выпало
в солдаты идти — она тоже запила. И уговорила меня, дура старая, купить ему рекрутскую квитанцию. Может, он
в солдатах-то другим стал бы… Эх вы-и… А я скоро помру. Значит — останешься ты один, сам про себя — весь тут, своей
жизни добытчик — понял? Ну, вот. Учись быть самому себе работником, а другим — не поддавайся! Живи тихонько, спокойненько, а — упрямо! Слушай всех, а делай как тебе лучше…
Это было самое тихое и созерцательное время за всю мою
жизнь, именно этим летом во мне сложилось и окрепло чувство уверенности
в своих силах. Я одичал, стал нелюдим; слышал крики детей Овсянникова, но меня не тянуло к ним, а когда являлись братья, это нимало не радовало меня, только возбуждало тревогу, как бы они не разрушили мои постройки
в саду — мое первое самостоятельное дело.
Эта нелепая, темная
жизнь недолго продолжалась; перед тем, как матери родить, меня отвели к деду. Он жил уже
в Кунавине, занимая тесную комнату с русской печью и двумя окнами на двор,
в двухэтажном доме на песчаной улице, опускавшейся под горку к ограде кладбища Напольной церкви.
Не только тем изумительна
жизнь наша, что
в ней так плодовит и жирен пласт всякой скотской дряни, но тем, что сквозь этот пласт все-таки победно прорастает яркое, здоровое и творческое, растет доброе — человечье, возбуждая несокрушимую надежду на возрождение наше к
жизни светлой, человеческой.
Воровство
в слободе не считалось грехом, являясь обычаем и почти единственным средством к
жизни для полуголодных мещан.
Он знал историю
жизни почти каждого слобожанина, зарытого им
в песок унылого, голого кладбища, он как бы отворял пред нами двери домов, мы входили
в них, видели, как живут люди, чувствовали что-то серьезное, важное. Он, кажется, мог бы говорить всю ночь до утра, но как только окно сторожки мутнело, прикрываясь сумраком, Чурка вставал из-за стола...
Но эта
жизнь продолжалась недолго — вотчиму отказали от должности, он снова куда-то исчез, мать, с маленьким братом Николаем, переселилась к деду, и на меня была возложена обязанность няньки, — бабушка ушла
в город и жила там
в доме богатого купца, вышивая покров на плащаницу.
Неточные совпадения
Хлестаков. Право, не знаю. Ведь мой отец упрям и глуп, старый хрен, как бревно. Я ему прямо скажу: как хотите, я не могу жить без Петербурга. За что ж,
в самом деле, я должен погубить
жизнь с мужиками? Теперь не те потребности; душа моя жаждет просвещения.
Хлестаков. Нет, я влюблен
в вас.
Жизнь моя на волоске. Если вы не увенчаете постоянную любовь мою, то я недостоин земного существования. С пламенем
в груди прошу руки вашей.
Анна Андреевна. Тебе все такое грубое нравится. Ты должен помнить, что
жизнь нужно совсем переменить, что твои знакомые будут не то что какой-нибудь судья-собачник, с которым ты ездишь травить зайцев, или Земляника; напротив, знакомые твои будут с самым тонким обращением: графы и все светские… Только я, право, боюсь за тебя: ты иногда вымолвишь такое словцо, какого
в хорошем обществе никогда не услышишь.
В конце села под ивою, // Свидетельницей скромною // Всей
жизни вахлаков, // Где праздники справляются, // Где сходки собираются, // Где днем секут, а вечером // Цалуются, милуются, — // Всю ночь огни и шум.
— А потому терпели мы, // Что мы — богатыри. //
В том богатырство русское. // Ты думаешь, Матренушка, // Мужик — не богатырь? // И
жизнь его не ратная, // И смерть ему не писана //
В бою — а богатырь! // Цепями руки кручены, // Железом ноги кованы, // Спина… леса дремучие // Прошли по ней — сломалися. // А грудь? Илья-пророк // По ней гремит — катается // На колеснице огненной… // Все терпит богатырь!