Неточные совпадения
Мать редко выходит на палубу и держится в стороне от нас. Она
всё молчит, мать. Ее большое стройное тело, темное, железное лицо, тяжелая корона заплетенных в косы светлых волос, —
вся она мощная и твердая, — вспоминаются мне как бы сквозь туман или прозрачное облако; из него отдаленно и неприветливо смотрят прямые серые глаза, такие
же большие, как у бабушки.
Цыганок слушал музыку с тем
же вниманием, как
все, запустив пальцы в свои черные космы, глядя в угол и посапывая. Иногда он неожиданно и жалобно восклицал...
Моя дружба с Иваном
всё росла; бабушка от восхода солнца до поздней ночи была занята работой по дому, и я почти
весь день вертелся около Цыганка. Он
всё так
же подставлял под розги руку свою, когда дедушка сек меня, а на другой день, показывая опухшие пальцы, жаловался мне...
Она была так
же интересна, как и пожар; освещаемая огнем, который словно ловил ее, черную, она металась по двору, всюду поспевая,
всем распоряжаясь,
всё видя.
—
Весь пожар видел, с начала? Бабушка-то как, а? Старуха ведь… Бита, ломана… То-то
же! Эх! вы-и…
— Там, — ответил дядя, махнув рукою, и ушел
всё так
же на пальцах босых ног.
— Ну, что уж ты растосковался так? Господь знает, что делает. У многих ли дети лучше наших-то? Везде, отец, одно и то
же, — споры, да распри, да томаша.
Все отцы-матери грехи свои слезами омывают, не ты один…
— А скушно, поди-ка, богу-то слушать моленье твое, отец, — всегда ты твердишь одно да
всё то
же.
Но, ставя бога грозно и высоко над людьми, он, как и бабушка, тоже вовлекал его во
все свои дела, — и его и бесчисленное множество святых угодников. Бабушка
же как будто совсем не знала угодников, кроме Николы, Юрия, Фрола и Лавра, хотя они тоже были очень добрые и близкие людям: ходили по деревням и городам, вмешиваясь в жизнь людей, обладая
всеми свойствами их. Дедовы
же святые были почти
все мученики, они свергали идолов, спорили с римскими царями, и за это их пытали, жгли, сдирали с них кожу.
Пуще
же всего невзлюбил Гордион
Старца Мирона-отшельника,
Тихого правды защитника,
Миру добродея бесстрашного.
Вечер был тихий, кроткий, один из тех грустных вечеров бабьего лета, когда
всё вокруг так цветисто и так заметно линяет, беднеет с каждым часом, а земля уже истощила
все свои сытные, летние запахи, пахнет только холодной сыростью, воздух
же странно прозрачен, и в красноватом небе суетно мелькают галки, возбуждая невеселые мысли.
Он был похож на деда: такой
же сухонький, аккуратный, чистый, но был он ниже деда ростом и
весь меньше его; он походил на подростка, нарядившегося для шутки стариком.
Предо мною стояло круглое, безволосое, ребячье лицо барина, я помнил, как он, подобно щенку, тихонько и жалобно взвизгивал, отирая желтую лысину маленькими ручками, мне было нестерпимо стыдно, я ненавидел братьев, но —
всё это сразу забылось, когда я разглядел плетеное лицо извозчика: оно дрожало так
же пугающе противно, как лицо деда, когда он сек меня.
С того дня у нас возникла молчаливая, злая война: он старался будто нечаянно толкнуть меня, задеть вожжами, выпускал моих птиц, однажды стравил их кошке и по всякому поводу жаловался на меня деду, всегда привирая, а мне
всё чаще казалось, что он такой
же мальчишка, как я, только наряжен стариком.
Я видел, что с ним
всё чаще повторяются припадки угрюмого оцепенения, даже научился заранее распознавать, в каком духе он возвращается с работы; обычно он отворял ворота не торопясь, петли их визжали длительно и лениво, если
же извозчик был не в духе, петли взвизгивали кратко, точно охая от боли.
— Ну да, еще бы! А как
же? Ты кого не простишь, ты —
всех простишь, ну да-а, эх вы-и…
— Старый ты дурак, — спокойно сказала бабушка, поправляя сбитую головку. — Буду я молчать, как
же! Всегда
всё, что узнаю про затеи твои, скажу ей…
— Ну, помни
же! Давай-ко, уберем тут
всё. Лицо-то не избито у меня? Ну ладно, стало быть,
всё шито-крыто…
Приезжал дядя Яков с гитарой, привозил с собою кривого и лысого часовых дел мастера, в длинном черном сюртуке, тихонького, похожего на монаха. Он всегда садился в угол, наклонял голову набок и улыбался, странно поддерживая ее пальцем, воткнутым в бритый раздвоенный подбородок. Был он темненький, его единый глаз смотрел на
всех как-то особенно пристально; говорил этот человек мало и часто повторял одни и те
же слова...
После святок мать отвела меня и Сашу, сына дяди Михаила, в школу. Отец Саши женился, мачеха с первых
же дней невзлюбила пасынка, стала бить его, и, по настоянию бабушки, дед взял Сашу к себе. В школу мы ходили с месяц времени, из
всего, что мне было преподано в ней, я помню только, что на вопрос: «Как твоя фамилия?» — нельзя ответить просто: «Пешков», — а надобно сказать: «Моя фамилия — Пешков». А также нельзя сказать учителю: «Ты, брат, не кричи, я тебя не боюсь…»
— Мачеха меня не любит, отец тоже не любит, и дедушка не любит, — что
же я буду с ними жить? Вот спрошу бабушку, где разбойники водятся, и убегу к ним, — тогда вы
все и узнаете… Бежим вместе?
Несколько вечеров подряд она рассказывала историю отца, такую
же интересную, как
все ее истории: отец был сыном солдата, дослужившегося до офицеров и сосланного в Сибирь за жестокость с подчиненными ему; там, где-то в Сибири, и родился мой отец. Жилось ему плохо, уже с малых лет он стал бегать из дома; однажды дедушка искал его по лесу с собаками, как зайца; другой раз, поймав, стал так бить, что соседи отняли ребенка и спрятали его.
Однажды я заснул под вечер, а проснувшись, почувствовал, что и ноги проснулись, спустил их с кровати, — они снова отнялись, но уже явилась уверенность, что ноги целы и я буду ходить. Это было так ярко хорошо, что я закричал от радости, придавил
всем телом ноги к полу, свалился, но тотчас
же пополз к двери, по лестнице, живо представляя, как
все внизу удивятся, увидав меня.
Я тотчас
же принялся за дело, оно сразу, надолго и хорошо отвело меня от
всего, что делалось в доме, и хотя было
всё еще очень обидно, но с каждым днем теряло интерес.
Она
вся была такая
же чистая, как ее сын, — до них неловко, нехорошо было притронуться.
Нашлось еще несколько мальчиков, читавших Робинзона,
все хвалили эту книгу, я был обижен, что бабушкина сказка не понравилась, и тогда
же решил прочитать Робинзона, чтобы тоже сказать о нем — это чушь!
Вспоминая эти свинцовые мерзости дикой русской жизни, я минутами спрашиваю себя: да стоит ли говорить об этом? И, с обновленной уверенностью, отвечаю себе — стоит; ибо это — живучая, подлая правда, она не издохла и по сей день. Это та правда, которую необходимо знать до корня, чтобы с корнем
же и выдрать ее из памяти, из души человека, из
всей жизни нашей, тяжкой и позорной.
У Костромы было чувство брезгливости к воришкам, слово — «вор» он произносил особенно сильно и, когда видел, что чужие ребята обирают пьяных, — разгонял их, если
же удавалось поймать мальчика — жестоко бил его. Этот большеглазый, невеселый мальчик воображал себя взрослым, он ходил особенной походкой, вперевалку, точно крючник, старался говорить густым, грубым голосом,
весь он был какой-то тугой, надуманный, старый. Вяхирь был уверен, что воровство — грех.
Язь всегда молчал, внимательно разглядывая
всех печальными глазами, молча
же он показывал нам свои игрушки — деревянных солдат, добытых из мусорной ямы, безногих лошадей, обломки меди, пуговицы.
Немая, высохшая мать едва передвигала ноги, глядя на
всё страшными глазами, брат был золотушный, с язвами на щиколотках, и такой слабенький, что даже плакать громко не мог, а только стонал потрясающе, если был голоден, сытый
же дремал и сквозь дрему как-то странно вздыхал, мурлыкал тихонько, точно котенок.