Неточные совпадения
Уже вскоре после приезда, в кухне
во время обеда, вспыхнула ссора: дядья внезапно вскочили на ноги и, перегибаясь через стол, стали выть и рычать на дедушку, жалобно скаля зубы и встряхиваясь, как собаки, а дед, стуча ложкой по столу, покраснел
весь и звонко — петухом — закричал...
В час отдыха,
во время вечернего чая, когда он, дядья и работники приходили в кухню из мастерской, усталые, с руками, окрашенными сандалом, обожженными купоросом, с повязанными тесемкой волосами,
все похожие на темные иконы в углу кухни, — в этот опасный час дед садился против меня и, вызывая зависть других внуков, разговаривал со мною чаще, чем с ними.
И
все застывали, очарованные; только самовар тихо поет, не мешая слушать жалобу гитары. Два квадрата маленьких окон устремлены
во тьму осенней ночи, порою кто-то мягко постукивает в них. На столе качаются желтые огни двух сальных свеч, острые, точно копья.
Кровь
всё текла, под порогом она уже собралась в лужу, потемнела и как будто поднималась вверх. Выпуская розовую пену, Цыганок мычал, как
во сне, и таял, становился
всё более плоским, приклеиваясь к полу, уходя в него.
А около господа ангелы летают
во множестве, — как снег идет али пчелы роятся, — али бы белые голуби летают с неба на землю да опять на небо и обо
всем богу сказывают про нас, про людей.
— Здравствуй, мир честно́й,
во́ веки веков! Ну, вот, Олеша, голуба́ душа, и зажили мы тихо-о! Слава те, царица небесная, уж так-то ли хорошо стало
всё!
— Ну, этого тебе не понять! — строго нахмурясь, говорит он и снова внушает. — Надо
всеми делами людей — господь! Люди хотят одного, а он — другого.
Всё человечье — непрочно, дунет господь, и —
всё во прах, в пыль!
Дед водил меня в церковь: по субботам — ко всенощной, по праздникам — к поздней обедне. Я и
во храме разделял, когда какому богу молятся:
всё, что читают священник и дьячок, — это дедову богу, а певчие поют всегда бабушкину.
Я быстро и крепко привязался к Хорошему Делу, он стал необходим для меня и
во дни горьких обид и в часы радостей. Молчаливый, он не запрещал мне говорить обо
всем, что приходило в голову мою, а дед всегда обрывал меня строгим окриком...
Всё это разыгралось так быстро, что, когда я взглянул на сучок, с которого соскочил
во двор, — он еще качался, сбрасывая желтый лист.
Во время уроков она смотрела углубленными глазами через меня — в стену, в окно, спрашивала меня усталым голосом, забывала ответы и
всё чаще сердилась, кричала — это тоже обидно: мать должна быть справедлива больше
всех, как в сказках.
Я видел также, что дед готовит что-то, пугающее бабушку и мать. Он часто запирался в комнате матери и ныл, взвизгивал там, как неприятная мне деревянная дудка кривобокого пастуха Никанора.
Во время одной из таких бесед мать крикнула на
весь дом...
Когда я увидел его впервые, мне вдруг вспомнилось, как однажды, давно, еще
во время жизни на Новой улице, за воротами гулко и тревожно били барабаны, по улице, от острога на площадь, ехала, окруженная солдатами и народом, черная высокая телега, и на ней — на скамье — сидел небольшой человек в суконной круглой шапке, в цепях; на грудь ему повешена черная доска с крупной надписью белыми словами, — человек свесил голову, словно читая надпись, и качался
весь, позванивая цепями.
Смотрят люди
во хрустальную высь,
Шапки поснимали, тесно стоят,
Все молчат, да и ночь нема, —
А нож с высоты
всё не падает!
Жили они далеко, на Суетинском съезде,
во флигельке,
весь двор мастеровщиной занят, сорно, грязно, шумно, а они — ничего, ровно бы котята, веселые оба, мурлычут да играют.
Поселились они с матерью
во флигеле, в саду, там и родился ты, как раз в полдень — отец обедать идет, а ты ему встречу. То-то радовался он, то-то бесновался, а уж мать — замаял просто, дурачок, будто и невесть какое трудное дело ребенка родить! Посадил меня на плечо себе и понес через
весь двор к дедушке докладывать ему, что еще внук явился, — дедушко даже смеяться стал: «Экой, говорит, леший ты, Максим!»
Жил-был дьяк Евстигней,
Думал он — нет его умней,
Ни в попах, ни в боярах,
Ни
во псах, самых старых!
Ходит он кичливо, как пырин,
А считает себя птицей Сирин,
Учит соседей, соседок,
Всё ему не так, да не эдак.
Взглянет на церковь — низка!
Покосится на улицу — узка!
Яблоко ему — не румяно!
Солнышко взошло — рано!
На что ни укажут Евстигнею,
А он...
Становится темнее, тише, но всюду невидимо протянуты чуткие струны, и каждый звук — запоет ли птица
во сне, пробежит ли еж, или где-то тихо вспыхнет человечий голос —
всё особенно, не по-дневному звучно, подчеркнутое любовно чуткой тишиной.
Это было самое тихое и созерцательное время за
всю мою жизнь, именно этим летом
во мне сложилось и окрепло чувство уверенности в своих силах. Я одичал, стал нелюдим; слышал крики детей Овсянникова, но меня не тянуло к ним, а когда являлись братья, это нимало не радовало меня, только возбуждало тревогу, как бы они не разрушили мои постройки в саду — мое первое самостоятельное дело.
Вотчим был строг со мной, неразговорчив с матерью, он
всё посвистывал, кашлял, а после обеда становился перед зеркалом и заботливо, долго ковырял лучинкой в неровных зубах.
Всё чаще он ссорился с матерью, сердито говорил ей «вы» — это выканье отчаянно возмущало меня.
Во время ссор он всегда плотно прикрывал дверь в кухню, видимо, не желая, чтоб я слышал его слова, но я все-таки вслушивался в звуки его глуховатого баса.
Во время большой перемены я разделил с мальчиками хлеб и колбасу, и мы начали читать удивительную сказку «Соловей» — она сразу взяла
всех за сердце.
И
все мы, зная, что мордовка походя колотит Вяхиря, верили, что она хорошая; бывало даже,
во дни неудач, Чурка предлагал...
Двор — маленький, тесный и сорный, от ворот идут построенные из горбушин сарайчики, дровяники и погреба, потом они загибаются, заканчиваясь баней. Крыши сплошь завалены обломками лодок, поленьями дров, досками, сырою щепой —
всё это мещане выловили из Оки
во время ледохода и половодья. И
весь двор неприглядно завален грудами разного дерева; насыщенное водою, оно преет на солнце, распространяя запах гнили.
Неточные совпадения
Городничий. И не рад, что напоил. Ну что, если хоть одна половина из того, что он говорил, правда? (Задумывается.)Да как же и не быть правде? Подгулявши, человек
все несет наружу: что на сердце, то и на языке. Конечно, прилгнул немного; да ведь не прилгнувши не говорится никакая речь. С министрами играет и
во дворец ездит… Так вот, право, чем больше думаешь… черт его знает, не знаешь, что и делается в голове; просто как будто или стоишь на какой-нибудь колокольне, или тебя хотят повесить.
Городничий. Ведь оно, как ты думаешь, Анна Андреевна, теперь можно большой чин зашибить, потому что он запанибрата со
всеми министрами и
во дворец ездит, так поэтому может такое производство сделать, что со временем и в генералы влезешь. Как ты думаешь, Анна Андреевна: можно влезть в генералы?
О! я шутить не люблю. Я им
всем задал острастку. Меня сам государственный совет боится. Да что в самом деле? Я такой! я не посмотрю ни на кого… я говорю
всем: «Я сам себя знаю, сам». Я везде, везде.
Во дворец всякий день езжу. Меня завтра же произведут сейчас в фельдмарш… (Поскальзывается и чуть-чуть не шлепается на пол, но с почтением поддерживается чиновниками.)
Забудут
все помещики, // Но ты, исконно русская // Потеха! не забудешься // Ни
во веки веков!
Г-жа Простакова. Во-первых, прошу милости
всех садиться.