Неточные совпадения
Трудно было вдове Баймаковой, и всё чаще она поколачивала дочь, сама чувствуя, что без причины злится на неё. Она старалась как можно реже
видеть постояльцев, а люди эти всё чаще
становились против неё, затемняя жизнь тревогой.
Никита подхватил отца под локоть, но кто-то наступил на пальцы ноги его так сильно, что он на минуту ослеп, а потом глаза его
стали видеть ещё острей, запоминая с болезненной жадностью всё, что делали люди в тесноте отцовой комнаты и на дворе.
Все замолчали. Наблюдая за Натальей, Никита
видел, что повесть матери волнует её, она судорожно щиплет пальцами бахрому скатерти, простое, доброе лицо её, покраснев,
стало незнакомо сердитым.
На фабрике было много больных; Артамонов слышал, сквозь жужжание веретён и шорох челноков, сухой, надсадный кашель,
видел у станков унылые, сердитые лица, наблюдал вялые движения; количество выработки понизилось, качество товара
стало заметно хуже; сильно возросли прогульные дни, мужики
стали больше пить, у баб хворали дети.
Гулянье начали молебном. Очень благолепно служил поп Глеб; он
стал ещё более худ и сух; надтреснутый голос его, произнося необычные слова, звучал жалобно, как бы умоляя из последних сил; серые лица чахоточных ткачей сурово нахмурились, благочестиво одеревенели; многие бабы плакали навзрыд. А когда поп поднимал в дымное небо печальные глаза свои, люди, вслед за ним, тоже умоляюще смотрели в дым на тусклое, лысое солнце, думая, должно быть, что кроткий поп
видит в небе кого-то, кто знает и слушает его.
Летом, когда Илья приехал на каникулы, незнакомо одетый, гладко остриженный и ещё более лобастый, — Артамонов острее невзлюбил Павла,
видя, что сын упрямо продолжает дружиться с этим отрёпышем, хиляком. Сам Илья тоже
стал нехорошо вежлив, говорил отцу и матери «вы», ходил, сунув руки в карманы, держался в доме гостем, дразнил брата, доводя его до припадков слезливого отчаяния, раздражал чем-то сестру так, что она швыряла в него книгами, и вообще вёл себя сорванцом.
Но когда эта женщина переехала в город, он
стал часто
видеть её у Алексея и вдруг почувствовал себя ошеломлённым.
Движения женщины
стали быстрее, судорожней; она так извивалась, как будто хотела спрыгнуть с рояля и — не могла; её подавленные крики
стали гнусавее и злей; особенно жутко было
видеть, как волнисто извиваются её ноги, как резко дёргает она головою, а густые волосы её, взмётываясь над плечами, точно крылья, падают на грудь и спину звериной шкурой.
Он всех женщин называл немками. Артамонов же
стал видеть в каждой из них неприкрытое бесстыдство густоволосой Паулы, и все женщины, — глупые и лукавые, скрытные и дерзкие, — чувствовал он, враждебны ему; даже вспоминая о жене, он и в ней подмечал нечто скрыто враждебное.
Стала ты теперь несчастна-я,
Моя привычка!
Хочу
видеть ежечасно
Твоё, морда, личико!
После скандала с петицией Воропонова Мирон
стал для него окончательно, непримиримо противен, но он
видел, что фабрика всецело в руках этого человека, Мирон ведёт дело ловко, уверенно, рабочие слушают его или боятся; они ведут себя смирнее городских.
Яков был уверен, что человек — прост, что всего милее ему — простота и сам он, человек, никаких тревожных мыслей не выдумывает, не носит в себе. Эти угарные мысли живут где-то вне человека, и, заражаясь ими, он
становится тревожно непонятным. Лучше не знать, не раздувать эти чадные мысли. Но, будучи враждебен этим мыслям, Яков чувствовал их наличие вне себя и
видел, что они, не развязывая тугих узлов всеобщей глупости, только путают всё то простое, ясное, чем он любил жить.
Яков
видел, что монах очень подружился с Ольгой, его уважала бессловесная Вера Попова, и даже Мирон, слушая рассказы дяди о его странствованиях, о людях, не морщился, хотя после смерти отца Мирон
стал ещё более заносчив, сух, распоряжался по фабрике, как старший, и покрикивал на Якова, точно на служащего.
Этот поток теней, почему-то более страшных, чем люди, быстро исчез, Яков понял, что у ворот фабрики разыгралась обычная в понедельник драка, — после праздников почти всегда дрались, но в памяти его остался этот жуткий бег тёмных, воющих пятен. Вообще вся жизнь
становилась до того тревожной, что неприятно было
видеть газету и не хотелось читать её. Простое, ясное исчезало, отовсюду вторгалось неприятное, появлялись новые люди.
Сын слушал и молчал,
видя, что эти жалобы, утешая отца, раздувают, увеличивают его до размеров колокольни, — утром солнце
видит её раньше, чем ему
станут заметны дома людей, и с последней с нею прощается, уходя в ночь. Но из этих жалоб Яков извлекал для себя поучительный вывод: жить так, как жил отец, — бессмысленно.
— Куда? — уныло спрашивал Яков,
видя, что его женщина
становится всё более раздражительной, страшно много курит и дышит горькой гарью. Да и вообще все женщины в городе, а на фабрике — особенно,
становились злее, ворчали, фыркали, жаловались на дороговизну жизни, мужья их, посвистывая, требовали увеличения заработной платы, а работали всё хуже; посёлок вечерами шумел и рычал по-новому громко и сердито.
Митя ловко умел успокаивать рабочих; он посоветовал Мирону закупить в деревнях муки, круп, гороха, картофеля и продавать рабочим по своей цене, начисляя только провоз и утечку. Рабочим это понравилось, а Якову
стало ясно, что фабрика верит весёлому человеку больше, чем Мирону, и Яков
видел, что Мирон всё чаще ссорится с Татьяниным мужем.
Мирон уже не спорил с ним, задумчиво улыбаясь, он облизывал губы; а Яков
видел, что так и есть: всё пошло отлично, все обрадовались, Митя с крыльца рассказывал рабочим, собравшимся на дворе, о том, что делалось в Петербурге, рабочие кричали ура, потом, схватив Митю за руки, за ноги,
стали подбрасывать в воздух.
Но он уже не верил, что волнение вокруг успокоится, он
видел, что с каждым днём на фабрике шум вскипает гуще,
становится грозней.
Это не удивило Якова, он давно уже
видел, что рыженький Митя
становится всё более противным человеком, но Яков был удивлён и даже несколько гордился тем, что он первый подметил ненадёжность рыженького. А теперь даже мать, ещё недавно любившая Митю, как она любила петухов, ворчала...