Неточные совпадения
Мигая ласковыми глазами печального сиреневого цвета, он смотрел на ребят Артамонова, каменно стоявших у двери; все они
были очень разные: старший — похож на
отца, широкогрудый, брови срослись, глаза маленькие, медвежьи, у Никиты глаза девичьи, большие и синие, как его рубаха, Алексей — кудрявый, румяный красавец, белокож, смотрит прямо и весело.
Его и детей точно вихрем крутило, с утра до вечера они мелькали у всех на глазах, быстро шагая по всем улицам, торопливо крестясь на церкви;
отец был шумен и неистов, старший сын угрюм, молчалив и, видимо, робок или застенчив, красавец Олёшка — задорен с парнями и дерзко подмигивал девицам, а Никита с восходом солнца уносил острый горб свой за реку, на «Коровий язык», куда грачами слетелись плотники, каменщики, возводя там длинную кирпичную казарму и в стороне от неё, под Окою, двухэтажный большой дом из двенадцативершковых брёвен, — дом, похожий на тюрьму.
Дознано
было, что
отец и старший сын часто ездят по окрестным деревням, подговаривая мужиков сеять лён. В одну из таких поездок на Илью Артамонова напали беглые солдаты, он убил одного из них кистенём, двухфунтовой гирей, привязанной к сыромятному ремню, другому проломил голову, третий убежал. Исправник похвалил Артамонова за это, а молодой священник бедного Ильинского прихода наложил эпитимью за убийство — сорок ночей простоять в церкви на молитве.
— Хороши глаза у него; не
отцовы, а материны, должно
быть.
А в саду под липой, за круглым столом, сидят,
пьют брагу Илья Артамонов, Гаврила Барский, крёстный
отец невесты, Помялов и кожевник Житейкин, человек с пустыми глазами, тележник Воропонов; прислонясь к стволу липы, стоит Пётр, тёмные волосы его обильно смазаны маслом и голова кажется железной, он почтительно слушает беседу старших.
— Народ — терпкий. Нелюбезный народ. Уж ты, Петруха, исполняй всё, что тёща посоветует, хоть и бабьи пустяки это, а — надо! Алексей пошёл девок провожать? Девкам он — приятен, а парням — нет. Злобно смотрит на него сынишка Барского… н-да! Ты, Никита, поласковее
будь, ты это умеешь. Послужи
отцу замазкой, где я трещину сделаю, ты — заткни.
— Ну, что ж! — утешал
отец Петра на кладбище. — Родит ещё. А у нас теперь своя могила здесь
будет, значит — якорь брошен глубоко. С тобой — твоё, под тобой — твоё, на земле — твоё и под землёй твоё, — вот что крепко ставит человека!
Алексей спокойно
пил молоко, а Никита, чувствуя, что у него трясутся руки, сунул их между колен и крепко зажал.
Отец, заметив его движение, спросил...
Никита видел, что Вялов работает легко и ловко, проявляя в труде больше разумности, чем в своих тёмных и всегда неожиданных словах. Так же, как
отец, он во всяком деле быстро находил точку наименьшего сопротивления, берёг силу и брал хитростью. Но
была ясно заметна и разница:
отец за всё брался с жаром, а Вялов работал как бы нехотя, из милости, как человек, знающий, что он способен на лучшее. И говорил он так же: немного, милостиво, многозначительно, с оттенком небрежности, намекающе...
Котел нехотя пошевелился и снова грузно осел, а Никита увидал, что из толпы рабочих вышел незнакомой походкой
отец, лицо у него
было тоже незнакомое, шёл он, сунув одну руку под бороду, держа себя за горло, а другой щупал воздух, как это делают слепые; старый ткач, припрыгивая вслед за ним, покрикивал...
Но теперь Никите казалось, что он один по-настоящему, глубоко любил
отца; он чувствовал себя налитым мутной тоскою, безжалостно и грубо обиженным этой внезапной смертью сильного человека; от этой тоски и обиды ему даже дышать трудно
было.
— Она — хитрая; вещей у
отца её много
было, так она их у меня прятала, чтоб
отец не пропил, и Олёша таскал их мне, по ночам, а потом я будто дарила их ему. Это вот у него всё её вещи, приданое. Тут дорогие
есть. Не очень я её люблю, всё-таки — своенравна.
— Нравишься ты мне, по душе. Ты — кроткого духа.
Отец твой
был умного тела, а ты — духовный, душевный…
Только в девятую годовщину смерти
отца Артамоновы кончили строить церковь и освятили её во имя Ильи Пророка. Строили семь лет; виновником медленности этой
был Алексей.
После освящения, отслужив панихиду над могилами
отца и детей своих, Артамоновы подождали, когда народ разошёлся с кладбища, и, деликатно не заметив, что Ульяна Баймакова осталась в семейной ограде на скамье под берёзами, пошли не спеша домой; торопиться
было некуда, торжественный обед для духовенства, знакомых и служащих с рабочими назначен в три часа.
Было что-то обидное в том, что Никита, вложив в монастырь тысячу рублей и выговорив себе пожизненно сто восемьдесят в год, отказался от своей части наследства после
отца в пользу братьев.
Мать велела изрубить корыто, а Илью нашлёпала, с этого дня он стал смотреть на неё такими же невидящими глазами, как смотрел на двухлетнюю сестрёнку Таню. Он
был вообще деловой человечек, всегда что-то строгал, рубил, ломал, налаживал, и, наблюдая это,
отец думал...
— Двоих братов под Севастополь угнали, там они и загибли. Старший в бунт ввязался, когда мужики волей смутились;
отец — тоже причастный бунту — с картошкой не соглашался, когда картошку силком заставляли
есть; его хотели пороть, а он побежал прятаться, провалился под лёд, утонул. Потом
было ещё двое у матери, от другого мужа, Вялова, рыбака, я да брат Сергей…
Илья сел рядом с
отцом, не веря, чтоб этот невесёлый человек путался с бесстыдной шпульницей.
Отец молча погладил плечо его тяжёлой рукою. Все
были разморены зноем, обливались потом, говорили нехотя, только звонкий голос Коптева звучал, как зимою, в хрустальную, морозную ночь.
— Ты что ж это как озоруешь? — спросил
отец, но Илья, не ответив, только голову склонил набок, и Артамонову показалось, что сын дразнит его, снова напоминая о том, что он хотел забыть. Странно
было ощущать, как много места в душе занимает этот маленький человек.
Оставшись один, он вспомнил, что и ему в детстве почти всегда
было или скучно или боязно, когда
отец говорил с ним.
Артамонов старший
был обижен тем, что сын, заботясь о радостях какого-то дрянненького мальчишки, не позаботился, не сумел внести немножко радости в жизнь
отца.
В словах жены он слышал, что она боится сына, как раньше боялась керосиновых ламп, а недавно начала бояться затейливого кофейника, подарка Ольги: ей казалось, что кофейник взорвётся. Нечто близкое смешному страху матери пред сыном ощущал пред ним и сам
отец. Непонятен
был юноша, все трое они непонятны. Что забавное находили они в дворнике Тихоне? Вечерами они сидели с ним у ворот, и Артамонов старший слышал увещевающий голос мужика...
В молодости, разъезжая с
отцом по губернии, он часто бывал в барских домах, но ничего особенного не замечал в них, чувствуя только стеснение от людей и вещей, а в этом доме ничто не стесняло; здесь
было что-то ласковое и праведное.
— Мирон сменит, Яков. Мирон
будет инженером, — сказал Илья и, высунув руку за окно, стряхнул пепел папиросы.
Отец напомнил...
Не обратив внимания на его слова, сын начал объяснять, почему он не хочет
быть фабрикантом и вообще хозяином какого-либо дела; говорил он долго, минут десять, и порою в словах его
отец улавливал как будто нечто верное, даже приятно отвечавшее его смутным думам, но в общем он ясно видел, что сын говорит неразумно, по-детски.
Это вырвалось как-то само собою, этого не надо
было говорить. И, смягчив голос,
отец сказал, качая головою укоризненно...
Было видно, что все монахи смотрят на
отца Никодима почтительно; а настоятель, огромный, костлявый, волосатый и глухой на одно ухо,
был похож на лешего, одетого в рясу; глядя в лицо Петра жутким взглядом чёрных глаз, он сказал излишне громко...
—
Отец Феодор говорит: «Вся беда — от разума; дьявол разжёг его злой собакой, дразнит, и собака лает на всё зря». Может
быть, это и правда, а — согласиться обидно. Тут
есть доктор, простой человек, весёлый, он иначе думает: разум — дитя, ему всё — игрушки, всё — забавно; он хочет доглядеть, как устроено и то, и это, и что внутри. Ну, конечно, ломает…
— Пойми рёв русской души! Мой
отец был священник, а я — прохвост!
«
Отец, пожалуй, так же бы колобродил», — почти уверенно думал он. Самого себя он видел не участником этой жизни, этих кутежей, а случайным и невольным зрителем. Но эти думы пьянили его сильнее вина, и только вином можно
было погасить их. Три недели прожил он в кошмаре кутежей и очнулся лишь с приездом Алексея.
Артамонов старший слушал, покрякивая, много
ел, старался меньше
пить и уныло чувствовал себя среди этих людей зверем другой породы. Он знал: все они — вчерашние мужики; видел во всех что-то разбойное, сказочное, внушающее почтение к ним и общее с его
отцом. Конечно,
отец был бы с ними и в деле и в кутежах, он, вероятно, так же распутничал бы и жёг деньги, точно стружку. Да, деньги — стружка для этих людей, которые неутомимо, со всею силой строгают всю землю, друг друга, деревню.
Она должна
была знать, что Алексей не брезгует и девицами её хора, она, конечно, видела это. Но отношение её к брату
было дружеское, Пётр не однажды слышал, как Алексей советуется с нею о людях и делах, это удивляло его, и он вспоминал
отца, Ульяну Баймакову.
Сытенький, розовощёкий, с приятными глазами, которые, улыбаясь, отражали все цвета, точно мыльные пузыри, Яков солидно носил круглое тело своё и, хотя вблизи
был странно похож на голубя, издали казался деловитым, ловким хозяином. Работницы ласково улыбались ему, он ворковал с ними, прищуриваясь сладостно, и ходил около них как-то боком, не умея скрыть под напускной солидностью задор молодого петуха.
Отец дёргал себя за ухо, ухмылялся и думал...
Яков всегда отвечал неохотно, коротко, но понятно; по его словам выходило, что Мирон говорит: Россия должна жить тем же порядком, как живёт вся Европа, а Горицветов верит, что у России свой путь. Тут Артамонову старшему нужно
было показать сыну, что у него,
отца,
есть на этот счёт свои мысли, и он внушительно сказал...
— Ерунда это! Это господам выгодно власть отнять у царя, господа беднеют. А мы и безвластно богатеем.
Отец у тебя в дегтярных сапогах по праздникам гулял, а ты заграничные башмаки носишь, шёлковые галстуки. Мы должны
быть работники царю, а не свиньи. Царь — дуб, это с него нам золотые жёлуди.
Он говорил это мягко, но всё-таки ведь не может
быть, чтоб
отец понимал меньше сына. Люди живут не завтрашним днём, а вчерашним, все люди так живут.
Слова молитвы, похожей на требование, вылетали из круглых ртов белым паром, замерзая инеем на бровях и усах басов, оседая в бородах нестройно подпевавшего купечества. Особенно пронзительно, настойчиво и особенно не в лад хору
пел городской голова Воропонов, сын тележника; толстый, краснощёкий, с глазами цвета перламутровых пуговиц, он получил в наследство от своего
отца вместе с имуществом и неукротимую вражду ко всем Артамоновым.
С необыкновенной для него быстротой Яков Артамонов соображал: конечно, надо оставить Носкова тут у забора, идти в город, позвать ночного сторожа, чтоб он караулил раненого, затем идти в полицию, заявить о нападении. Начнётся следствие, Носков
будет рассказывать о кутежах
отца у дьяконицы. Может
быть, у него
есть друзья, такие же головорезы, они, возможно, попытаются отомстить. Но нельзя же оставить этого человека без возмездия…
Отец, крякнув, осторожно пошёл в дом, за ним на цыпочках пошёл и Яков. Дядя лежал накрытый простынёю, на голове его торчал рогами узел платка, которым
была подвязана челюсть, большие пальцы ног так туго натянули простыню, точно пытались прорвать её. Луна, обтаявшая с одного бока, светло смотрела в окно, шевелилась кисея занавески; на дворе взвыл Кучум, и, как бы отвечая ему, Артамонов старший сказал ненужно громко, размашисто крестясь...
Его угнетала невозможность пропустить мимо себя эти часы уныния. Всё кругом
было тягостно, ненужно: люди, их слова, рыжий конь, лоснившийся в лунном свете, как бронза, и эта чёрная, молча скорбевшая собака. Ему казалось, что тётка Ольга хвастается тем, как хорошо она жила с мужем; мать, в углу двора, всхлипывала как-то распущенно, фальшиво, у
отца остановились глаза, одеревенело лицо, и всё
было хуже, тягостнее, чем следовало
быть.
Житейкина, Барского, Воропонова и ещё несколько человек почтенных горожан
отец пригласил сам, против желания Мирона, и Мирон
был явно возмущён этим; посидев за поминальным столом не более получаса, он встал и ушёл, шагая, как журавль.
Мирон
был недоступен насмешкам,
отец явно и боязливо сторонился его; это
было понятно Якову. Мирона все боялись и на фабрике и дома, от матери и фарфоровой его жены до Гришки, мальчика, отворявшего парадную дверь. Когда Мирон шёл по двору, казалось, что длинная тень его творит вокруг тишину.
— Ты вот всю жизнь с метлой прожил. Нет у тебя ни жены, ни детей, не
было никаких забот. Это — почему? Тебе ещё
отец мой другое место давал, а ты — не захотел, отвергся. Это что же за упрямство у тебя?
Яков ждал, что
отец рассердится, обругает Тихона, но старик, помолчав, пробормотал что-то невнятное и отошёл прочь от дворника, который хотя и линял, лысел, становился одноцветным, каким-то суглинистым, но, не поддаваясь ухищрениям старости,
был всё так же крепок телом, даже приобретал некое благообразие, а говорил всё более важно, поучающим тоном. Якову казалось, что Тихон говорит и ведёт себя более «по-хозяйски», чем
отец.
Своею бойкою игрою с делом Митя
был похож на дядю Алексея, но в нём не заметно
было хозяйской жадности, весёлым балагурством он весьма напоминал плотника Серафима, это
было замечено и
отцом; как-то во время ужина, когда Митя размёл, рассеял сердитое настроение за столом,
отец, ухмыляясь, проворчал...
Чувство брезгливости к
отцу, к его обнаженной, точно из мыла слепленной груди, покрытой плесенью седоватых волос, тоже мешало жить Якову, это чувство трудно
было прятать, скрыть. Он изредка должен
был напоминать себе...
Но это не украшало
отца, не гасило брезгливость к нему, в этом
было даже что-то обидное, принижающее.
Отец почти ежедневно ездил в город как бы для того, чтоб наблюдать, как умирает монах. С трудом, сопя, Артамонов старший влезал на чердак и садился у постели монаха, уставив на него воспалённые, красные глаза. Никита молчал, покашливая, глядя оловянным взглядом в потолок; руки у него стали беспокойны, он всё одёргивал рясу, обирал с неё что-то невидимое. Иногда он вставал, задыхаясь от кашля.
Приезжал толстый монах,
отец Мардарий, и убеждал отправить Никиту в монастырь, по какому-то уставу он должен умереть именно там и там же его необходимо
было похоронить. Но горбун уговорил Ольгу...
Его лиловатое, раздутое лицо брезгливо дрожало, нижняя губа отваливалась; за
отца было стыдно пред людями. Сестра Татьяна целые дни шуршала газетами, тоже чем-то испуганная до того, что у неё уши всегда
были красные. Мирон птицей летал в губернию, в Москву и Петербург, возвратясь, топал широкими каблуками американских ботинок и злорадно рассказывал о пьяном, распутном мужике, пиявкой присосавшемся к царю.