Весёлый плотник Серафим, старичок с розовым лицом ребёнка, то и дело мастерил маленькие гробики и нередко сколачивал из бледных, еловых досок домовины для больших людей, которые отработали свой урок.
Илье очень нравился голубой старичок, было приятно слушать игру гусель и задорный, смешной голос Серафима, но вдруг вспыхнула, завертелась эта баба в кумачовой кофте и всё разрушила, вызвав буйный свист, нестройную, крикливую песню.
Посёлок встретил хозяев шумно и благодушно; сияли полупьяные улыбки, громко кричала лесть; Серафим, притопывая ногами в новых лаптях, в белых онучах, перевязанных, по-мордовски, красными оборами, вертелся пред Артамоновым и пел осанну...
В нём было что-то общее с чистеньким, шутливым плотником Серафимом, который одинаково весело и ловко делал ребятишкам дудки, самострелы и сколачивал для них гроба.
Он постоял среди двора, прислушиваясь к шороху и гулу фабрики. В дальнем углу светилось жёлтое пятно — огонь в окне квартиры Серафима, пристроенной к стене конюшни. Артамонов пошёл на огонь, заглянул в окно, — Зинаида в одной рубахе сидела у стола, пред лампой, что-то ковыряя иглой; когда он вошёл в комнату, она, не поднимая головы, спросила...
Артамонов знал, что служащие фабрики называют прислонившуюся к стене конюшни хижину Серафима «Капкан», а Зинаиде дали прозвище Насос. Сам плотник называл жилище своё «Монастырём». Сидя на скамье, около печи, всегда с гуслями на расшитом полотенце, перекинутом через плечо, за шею, он, бойко вскидывая кудрявую головку, играя розовым личиком, подмигивал, покрикивал...
Рассказывал Серафим о разбойниках и ведьмах, о мужицких бунтах, о роковой любви, о том, как ночами к неутешным вдовам летают огненные змеи, и обо всём он говорил так занятно, что даже неуёмная дочь его слушала эти сказки молча, с задумчивой жадностью ребёнка.
Он замечал также, что Зинаида и подруги её относятся к своим забавам, точно к неизбежной повинности, как солдаты к службе, и порою думал, что бесстыдством своим они тоже обманывают и себя и ещё кого-то. Его скоро стала отталкивать от Зинаиды её назойливая жадность к деньгам, попрошайничество; это было выражено в ней более резко, чем у Серафима, который тратил деньги на сладкое вино «Тенериф», — он почему-то называл его «репным вином», — на любимую им колбасу с чесноком, мармелад и сдобные булки.
Артамонову очень нравился лёгкий, забавный старичок, искусный работник, он знал, что Серафим также нравится всем, на фабрике его звали — Утешитель, и Пётр видел, что в этом прозвище правды было больше, чем насмешки, а насмешка звучала ласково.
Тем более непонятна и неприятна была ему дружба Серафима с Тихоном, Тихон же как будто нарочно углублял эту неприязнь. День именин Вялова на двадцатом году его службы у Артамоновых Наталья решила сделать особенно торжественным днём для именинника.
Желая особенно почтить дворника, Пётр сам понес ему подарки. В сторожке его встретил нарядный Серафим, за ним стоял Тихон, наклонив голову, глядя на сапоги хозяина.
Подчиняясь своей привычке спешить навстречу неприятному, чтоб скорее оттолкнуть его от себя, обойти, Пётр Артамонов дал сыну поделю отдыха и приметил за это время, что Илья говорит с рабочими на «вы», а по ночам долго о чём-то беседует с Тихоном и Серафимом, сидя с ними у ворот; даже подслушал из окна, как Тихон мёртвеньким голосом своим выливал дурацкие слова...
Артамонов очень подружился с Утешителем. Время от времени на него снова стала нападать скука, вызывая в нём непобедимое желание пить. Напиваться у брата было стыдно, там всегда торчали чужие люди, а он особенно не хотел показать себя пьяным Поповой. Дома Наталья в такие дни уныло сгибалась, угнетённо молчала; было бы лучше, если б она ругалась, тогда и самому можно бы ругать её. А так она была похожа на ограбленную и, не возбуждая злобы, возбуждала чувство, близкое жалости к ней; Артамонов шёл к Серафиму.
Хорошо было у Серафима в его чистой комнатке, полной смолистого запаха стружек, в тёплом полумраке, которому не мешал скромный свет жестяной лампы на стене.
Слушать его речи Артамонову было дважды приятно; они действительно утешали, забавляя, но в то же время Артамонову было ясно, что старичишка играет, врёт, говорит не по совести, а по ремеслу утешителя людей. Понимая игру Серафима, он думал...
— Али я немой? — ласково спрашивал Серафим, и розовое личико его освещалось улыбкой. — Я — старичок, — говорил он, — я моё малое время и без правды доживу. Это молодым надо о правде стараться, для того им и очки полагаются. Мирон Лексеич в очках гуляет, ну, он насквозь видит, что к чему, кого — куда.
Артамонов пошёл за реку, надеясь, что там прохладнее; там, под сосною, где он поссорился с Ильёй, Серафим построил ему из белых сучьев берёзы нечто вроде трона.
Теперь, после смерти Серафима Утешителя, Артамонов старший ходил развлекаться к вдовой дьяконице Таисье Параклитовой, женщине неопределённых лет, худенькой, похожей на подростка и на чёрную козу. Она была тихая и всегда во всём соглашалась с ним...
Задёрганный думами, устав от них, Артамонов младший решил молчать и ждать. Думы о Носкове не оставляли его, он хмурился, чувствовал себя больным, и в обед, когда рабочие выходили из корпусов, он, стоя у окна в конторе, присматривался к ним, стараясь догадаться: кто из них социалист? Неужели — кочегар Васька, чумазый, хромой, научившийся у плотника Серафима ловко складывать насмешливые частушки?
Своею бойкою игрою с делом Митя был похож на дядю Алексея, но в нём не заметно было хозяйской жадности, весёлым балагурством он весьма напоминал плотника Серафима, это было замечено и отцом; как-то во время ужина, когда Митя размёл, рассеял сердитое настроение за столом, отец, ухмыляясь, проворчал...
«Конечно, она это со зла наблудила, и надо жениться на ней, как только отец умрёт», — великодушно думал он и тут же вспомнил смешные слова Серафима Утешителя...
Пришёл с войны один из Морозовых, Захар, с георгиевским крестом на груди, с лысой, в красных язвах, обгоревшей головою; ухо у него было оторвано, на месте правой брови — красный рубец, под ним прятался какой-то раздавленный, мёртвый глаз, а другой глаз смотрел строго и внимательно. Он сейчас же сдружился с кочегаром Кротовым, и хромой ученик Серафима Утешителя запел, заиграл...
Если б дворник имел друзей, ходил куда-нибудь, — можно было бы думать, что он сектант; за последние года появилось много разных сектантов. Но приятелей у Тихона, кроме Серафима-плотника, не было, он охотно посещал церковь, молился истово, но всегда почему-то некрасиво открыв рот, точно готовясь закричать. Порою, взглянув в мерцающие глаза дворника, Артамонов хмурился, ему казалось, что в этих жидких глазах затаена угроза, он ощущал желание схватить мужика за ворот, встряхнуть его:
Алексей, слушая, усмехался и этим ещё более раздражал. Артамонов старший находил, что все вообще люди слишком часто усмехаются; в этой их новой привычке есть что-то и невесёлое и глупое. Никто из них не умел однако насмешничать так утешительно и забавно, как Серафим-плотник, бессмертный старичок.
И как-то вдруг слышишь, что уже весь лес, за минуту важно задумчивый, налился сотнями птичьих голосов, наполнен хлопотами живых существ, чистейших на земле, — по образу их человек, отец красоты земной, создал в утешение себе эльфов, херувимов, серафимов и весь ангельский чин.
Мало-помалу глаз Максима стал привыкать к полумраку и различать другие подробности храма: над царскими дверьми виден был спаситель в силах, с херувимами и серафимами, а над ним шестнадцать владычных праздников.