Другой берег, плоский и песчаный, густо и нестройно покрыт тесною кучей хижин Заречья; черные от старости, с клочьями зеленого мха на прогнивших крышах, они стоят на песке косо, криво, безнадежно глядя на реку маленькими больными глазами: кусочки стекол в окнах, отливая опалом, напоминают бельма.
До Четыхера сторожем был младший брат Вавилы Бурмистрова — Андрей, но он не мог нести эту должность более двух зим: в холода заречное мещанство волчьей стаей нападало на развалины дома, отрывая от них всё, что можно сжечь в печи, и многое ломали не столь по нужде, сколько по страсти разрушать, — по тому печальному озорству, в которое одевается тупое русское отчаяние.
Сима стоит над ними, опустя тяжелую голову, молча шевелит губами и всё роет песок пальцами ноги. Потом он покачивается, точно готовясь упасть, и идет прочь, загребая ногами.
— Нет! Ведь это так, шутка, что я фальшивками занимался, меня за бродяжничество сажали и по этапам гоняли. А раз я попал по знакомству: познакомился в трактире с господином одним и пошел ночевать к нему. Господин хороший. Ночевал я у него ночь, а на другую — пришли жандармы и взяли нас обоих! Он, оказалось, к политике был причастен.
Был конец августа, небо сеяло мелкий дождь, на улицах шептались ручьи, дул порывами холодный ветер, тихо шелестели деревья, падал на землю желтый лист.
Третья девица — рыжая коротенькая Паша — молчалива и любит спать. Позевывая, она тягуче воет. У нее большой рот, неровные крупные зубы. Косо поставленные, мутно-зеленые глазки смотрят на всех обиженно и брезгливо, а на Четыхера — со страхом и любопытством.
Четыхер молча выплескивал водку или пиво в свою пасть, осматривал Бурмистрова и, значительно крякнув, выдвигался за дверь, а Вавило, покрытый горячей испариной, чувствовал себя ослабевшим и ворчал...
Тяжко спали изжеванные и обкусанные нищетою, оборванные диким озорством, темные избушки слободы, тесно окружая усадьбу Воеводиных, — точно куча мелкого мусора большую изломанную игрушку. Сима плотно прижимался к дереву ворот и, не уставая, читал.
Узкою тропинкою Тесно им идти, Покрывают тени Ямы на пути. Оба спотыкаются, Попадая в ямы, Но идут тихонько Дальше все и прямо. Господи владыко! Научи ты их, Как дойти средь ночи До путей твоих!
— Чу — Марьушина собака воет, слышишь? Держат пса на цепи не кормя, почитай, это — чтобы пес-от злее был. Видишь, как хорошо ночью на улице-то? Народу совсем никого нету… То-то! Вон — звезда упала. А когда придет конец миру, они — снегом, звезды-то, посыпятся с неба. Вот бы дожить да поглядеть…
Перед нею неподвижно стояли сцены из прожитой утомительной ночи: вот пьяный Жуков, с дряблым, прыщеватым телом — хочет плясать, грузно, как мешок муки, падает навзничь и, простирая руки, испуганно хрипит...
— Я ведь знал, что просто с ней не кончить, — так оно и вышло! А уж Семен, ей-богу, не знаю как попал, он совсем посторонний! Это правильно сказал Кузьма — надо было Глашку убить!
Долго шли молча, только под ногами похрустывал, ломаясь, топкий утренний ледок. Было холодно. Стекла маленьких окон смотрели на улицу мутно и сонно — слобода еще спала.
— Ты смотришь, где кровать? — говорил Жуков, стоя в углу перед шкафом и звеня стеклом стаканов. — Кровать рядом. Я сплю здесь, на диване. Кровать у меня хорошая, двуспальная…
…Ей приснилось, что она стремглав бежит куда-то под гору, гора всё круче и всё быстрее невольный бег Лодки, она не может остановиться и громко кричит, чувствуя, что вот сейчас упадет, расшибется насмерть.
И вдруг в нем вспыхнул знакомый пьяный огонь — взорвало его, метнуло через забор; точно пылающая головня, упал он в толпу, легко поджигая сухие сердца.
— Наших бьют! — взвыло окуровское мещанство. И закружились, заметались люди, точно сор осенний, схваченный вихрем. Большинство с воем кинулось в улицы, падали, прыгали друг через друга, а около паперти закипел жаркий, тесный бой.
Вавило бил людей молча, слепо: крепко стиснув зубы, он высоко взмахивал рукою, ударял человека в лицо и, когда этот падал, не спеша, искал глазами другого.
Люди, не сопротивляясь, бежали от него, сами падали под ноги ему, но Вавило не чувствовал ни радости, ни удовольствия бить их. Его обняла тягостная усталость, он сел на землю и вытянул ноги, оглянулся: сидел за собором, у тротуарной тумбы, против чьих-то красных запертых ворот.
Они начали злобно дергать, рвать, бить его, точно псы отсталого волка, выли, кричали, катались по земле темною кучею, а на них густо падали хлопья снега, покрывая весь город белым покровом долгой и скучной зимы.
Его опять повернули в скотники, а на Агафью наложили опалу; из дома ее не выгнали, но разжаловали из экономок в швеи и велели ей вместо чепца носить на голове платок.
ОПА́ЛА, -ы, ж. В допетровской России: гнев, немилость царя к провинившемуся боярину, вельможе, а также наказание, налагавшееся на такого боярина, вельможу. Быть в опале. (Малый академический словарь, МАС)
Взирая на блистательные качества, которыми Бог одарил народ русский, народ первый на свете по славе и могуществу своему, по своему звучному, богатому, мощному языку, наконец, по радушию, мягкосердию, остроумию и непамятозлобию, ему перед всеми свойственному, я душою скорбел, что все это подавляется, все это вянет и, быть может, опадет, не принесши никакого плода в нравственном мире!..
ОПА́ЛА, -ы, ж. В допетровской России: гнев, немилость царя к провинившемуся боярину, вельможе, а также наказание, налагавшееся на такого боярина, вельможу. Быть в опале.