Неточные совпадения
Дед, бабушка да и все
люди всегда говорили, что в больнице морят
людей, — я считал
свою жизнь поконченной. Подошла ко мне женщина в очках и тоже в саване, написала что-то на черной доске в моем изголовье, — мел сломался, крошки его посыпались на голову мне.
— Тут одна еврейка живет, так у ней — девять
человек, мал мала меньше. Спрашиваю я ее: «Как же ты живешь, Мосевна?» А она говорит: «Живу с богом со
своим — с кем иначе жить?»
Все это богатство принадлежало графу Шувалову и охранялось плохо; кунавинское мещанство смотрело на него как на
свое, собирало валежник, рубило сухостой, не брезгуя при случае и живым деревом. По осени, запасая дрова на зиму, в лес снаряжались десятки
людей с топорами и веревками за поясом.
Публика засмеялась громче. Было ясно: никто не верит, что солдат может зарезаться, — не верил и я, а Смурый, мельком взглянув на него, стал толкать
людей своим животом, приговаривая...
— Ничего, пиши!.. Господам не верь больше всего, они обманут девушку в один раз. Он знает
свои слова и всё может сказать, а как ты ему поверила, то — тебя в публичный дом. А если накопишь рубль, так отдай попу, он и сохранит, когда хороший
человек. А лучше зарывай в землю, чтоб никто не видел, и помни — где.
В субботу, развешивая на чердаке белье, я вспомнил о книге, достал ее, развернул и прочитал начальную строку: «Дома — как
люди: каждый имеет
свою физиономию».
Это удивило меня
своей правдой, — я стал читать дальше, стоя у слухового окна, я читал, пока не озяб, а вечером, когда хозяева ушли ко всенощной, снес книгу в кухню и утонул в желтоватых, изношенных страницах, подобных осенним листьям; они легко уводили меня в иную жизнь, к новым именам и отношениям, показывая мне добрых героев, мрачных злодеев, непохожих на
людей, приглядевшихся мне.
Ужиная, они все четверо пилили меня
своими языками, вспоминая вольные и невольные проступки мои, угрожая мне погибелью, но я уже знал, что все это они говорят не со зла и не из добрых чувств, а только от скуки. И было странно видеть, какие они пустые и смешные по сравнению с
людьми из книги.
Боялись ее, может быть, потому, что она была вдовою очень знатного
человека, — грамоты на стенах комнаты ее были жалованы дедам ее мужа старыми русскими царями: Годуновым, Алексеем и Петром Великим, — это сказал мне солдат Тюфяев,
человек грамотный, всегда читавший Евангелие. Может быть,
люди боялись, как бы она не избила
своим хлыстом с лиловым камнем в ручке, — говорили, что она уже избила им какого-то важного чиновника.
Этот
человек сразу и крепко привязал меня к себе; я смотрел на него с неизбывным удивлением, слушал, разинув рот. В нем было, как я думал, какое-то
свое, крепкое знание жизни. Он всем говорил «ты», смотрел на всех из-под мохнатых бровей одинаково прямо, независимо, и всех — капитана, буфетчика, важных пассажиров первого класса — как бы выравнивал в один ряд с самим собою, с матросами, прислугой буфета и палубными пассажирами.
Бывало — стоит он перед капитаном или машинистом, заложив за спину
свои длинные обезьяньи руки, и молча слушает, как его ругают за лень или за то, что он беспечно обыграл
человека в карты, стоит — и видно, что ругань на него не действует, угрозы ссадить с парохода на первой пристани не пугают его.
В нем есть что-то всем чужое — как это было в Хорошем Деле, он, видимо, и сам уверен в
своей особенности, в том, что
люди не могут понять его.
Полицейский
человек, по должности
своей безжалостный, а вот пожалел…
Я знаю, что перед топкой тяжелее и жарче работать, чем у плиты, я несколько раз по ночам пытался «шуровать» вместе с Яковом, и мне странно, что он почему-то не хочет указать повару на тяжесть
своего труда. Нет, этот
человек знает что-то особенное…
Романы рисовали Генриха IV добрым
человеком, близким
своему народу; ясный, как солнце, он внушал мне убеждение, что Франция — прекраснейшая страна всей земли, страна рыцарей, одинаково благородных в мантии короля и одежде крестьянина: Анис Питу такой же рыцарь, как и д’Артаньян. Когда Генриха убили, я угрюмо заплакал и заскрипел зубами от ненависти к Равальяку. Этот король почти всегда являлся главным героем моих рассказов кочегару, и мне казалось, что Яков тоже полюбил Францию и «Хенрика».
— А откуда бы тебе знать, как они живут? Али ты в гости часто ходишь к ним? Здесь, парень, улица, а на улице человеки не живут, на улице они торгуют, а то — прошел по ней скоренько да и — опять домой! На улицу
люди выходят одетые, а под одежей не знать, каковы они есть; открыто
человек живет у себя дома, в
своих четырех стенах, а как он там живет — это тебе неизвестно!
— А кто может знать, какие у соседа мысли? — строго округляя глаза, говорит старик веским баском. — Мысли — как воши, их не сочтеши, — сказывают старики. Может,
человек, придя домой-то, падет на колени да и заплачет, бога умоляя: «Прости, Господи, согрешил во святой день твой!» Может, дом-от для него — монастырь и живет он там только с богом одним? Так-то вот! Каждый паучок знай
свой уголок, плети паутину да умей понять
свой вес, чтобы выдержала тебя…
Слова — полиция, обыск, тюрьма, суд, Сибирь, — слова, постоянно звучавшие в их беседах о гонении за веру, падали на душу мне горячими углями, разжигая симпатию и сочувствие к этим старикам; прочитанные книги научили меня уважать
людей, упорных в достижении
своих целей, ценить духовную стойкость.
Но для того, чтобы убедиться в этом, мне пришлось пережить много тяжелых лет, многое сломать в душе
своей, выбросить из памяти. А в то время, когда я впервые встретил учителей жизни среди скучной и бессовестной действительности, — они показались мне
людьми великой духовной силы, лучшими
людьми земли. Почти каждый из них судился, сидел в тюрьме, был высылаем из разных городов, странствовал по этапам с арестантами; все они жили осторожно, все прятались.
Мне нравилось, что он называет Петра Васильева
человеком, и меня волновал его тихий, торжественный голос. Он говорил так, как хорошие попы читают «Господи, владыко живота моего», и все наклонялся вперед, съезжая со стула, взмахивая рукою пред
своим лицом…
— Ересь! — сказал Петр Васильев, а
человек, двигая ладонью пред лицом
своим, точно читая написанное на ней, жарко говорил...
Отошел, запер Лермонтова в ящик
своего стола и принялся за работу. В мастерской было тихо,
люди осторожно расходились к
своим столам; Ситанов подошел к окну, прислонился лбом к стеклу и застыл, а Жихарев, снова отложив кисть, сказал строгим голосом...
Грязный и гнилой, вечно пьяный, старик был назойливо благочестив, неугасимо зол и ябедничал на всю мастерскую приказчику, которого хозяйка собиралась женить на
своей племяннице и который поэтому уже чувствовал себя хозяином всего дома и
людей. Мастерская ненавидела его, но боялась, поэтому боялась и Гоголева.
В такие вечера — книги не помогали, и тогда мы с Павлом старались развлечь
людей своими средствами: мазали рожи себе сажей, красками, украшались пенькой и, разыгрывая разные комедии, сочиненные нами, героически боролись со скукой, заставляя
людей смеяться. Вспомнив «Предание о том, как солдат спас Петра Великого», я изложил эту книжку в разговорной форме, мы влезали на полати к Давидову и лицедействовали там, весело срубая головы воображаемым шведам; публика — хохотала.
Ей особенно нравилась легенда о китайском черте Цинги Ю-тонге; Пашка изображал несчастного черта, которому вздумалось сделать доброе дело, а я — все остальное:
людей обоего пола, предметы, доброго духа и даже камень, на котором отдыхал китайский черт в великом унынии после каждой из
своих безуспешных попыток сотворить добро.
— Думаешь — это я по
своей воле и охоте навалился на тебя? Я — не дурак, я ведь знал, что ты меня побьешь, я
человек слабый, пьющий. Это мне хозяин велел: «Дай, говорит, ему выволочку да постарайся, чтобы он у себя в лавке побольше напортил во время драки, все-таки — убыток им!» А сам я — не стал бы, вон ты как мне рожу-то изукрасил…
Но каждый раз, когда я говорил со стариком откровенно о
людях, о
своих думах, он, благожелательно выслушав меня, передавал сказанное мною приказчику, а тот или обидно высмеивал меня, или сердито ругал.
И если в конце концов я все-таки лягу в землю изуродованным, то — не без гордости — скажу в
свой последний час, что добрые
люди лет сорок серьезно заботились исказить душу мою, но упрямый труд их не весьма удачен.
Я много слышал таких рассказов, надоели они мне, хотя в них была приятная черта, — о первой
своей «любви» почти все
люди говорили без хвастовства, не грязно, а часто так ласково и печально, что я понимал: это было самое лучшее в жизни рассказчика. У многих, кажется, только это и было хорошо.
— У всех
людей, которые долго живут в одном доме, лица становятся одинаковыми, — сказал он однажды; я записал это в
свою тетрадь.
Вот — сидит
человек, касаясь меня коленом, горячий, думающий; уверенно расставляет
людей по линиям
своих отношений к ним; говорит обо всем, как имущий власть судить и разрешать, — в нем есть нечто, нужное мне, или нечто, оттеняющее ненужное для меня.
На ярмарке я должен был следить, чтобы эти
люди не воровали гвоздей, кирпича, тесу; каждый из них, кроме работы у моего хозяина, имел
свои подряды, и каждый старался стащить что-нибудь из-под носа у меня на
свое дело.
Как в
свое время кочегар Яков, — Осип в моих глазах широко разросся и закрыл собою от меня всех
людей.
В нем было что-то очень близкое кочегару, но в то же время он напоминал мне деда, начетчика Петра Васильева, повара Смурого, и, напоминая всех
людей, цепко укрепившихся в моей памяти, он оставлял в ней
свой глубокий узор, въедался в нее, точно окись в медь колокола.
Заметно было, что у него два порядка мыслей: днем, за работой, на
людях, его бойкие, простые мысли деловиты и более понятны, чем те, которые являются у него во время отдыха, по вечерам, когда он идет со мною в город, к
своей куме, торговке оладьями, и ночами, когда ему не спится.
Особенно меня поразила история каменщика Ардальона — старшего и лучшего работника в артели Петра. Этот сорокалетний мужик, чернобородый и веселый, тоже невольно возбуждал вопрос: почему не он — хозяин, а — Петр? Водку он пил редко и почти никогда не напивался допьяна; работу
свою знал прекрасно, работал с любовью, кирпичи летали в руках у него, точно красные голуби. Рядом с ним больной и постный Петр казался совершенно лишним
человеком в артели; он говорил о работе...
Все это были
люди, отломившиеся от жизни, но казалось, что они создали
свою жизнь, независимую от хозяев и веселую.
— Вот — жалуются
люди: земли мало, а Волга весною рвет берега, уносит землю, откладывает ее в русле
своем мелью; тогда другие жалуются: Волга мелеет! Весенние потоки да летние дожди овраги роют, — опять же земля в реку идет!
— А ты погляди, как мало
люди силу берегут, и
свою и чужую, а? Как хозяин-то мотает тебя? А водочка чего стоит миру? Сосчитать невозможно, это выше всякого ученого ума… Изба сгорит — другую можно сбить, а вот когда хороший мужик пропадает зря — этого не поправишь! Ардальон, примерно, алибо Гриша — гляди, как мужик вспыхнул! Глуповатый он, а душевный мужик. Гриша-то! Дымит, как сноп соломы. Бабы-то напали на него, подобно червям на убитого в лесу.
Мне только что минуло пятнадцать лет, но иногда я чувствовал себя пожилым
человеком; я как-то внутренне разбух и отяжелел от всего, что пережил, прочитал, о чем беспокойно думалось. Заглянув внутрь себя, я находил
свое вместилище впечатлений подобным темному чулану, который тесно и кое-как набит разными вещами. Разобраться в них не было ни сил, ни умения.