Я был здоров, силен, хорошо знал тайны отношений мужчины к женщине, но люди говорили при мне об этих тайнах с таким бессердечным злорадством, с такой жестокостью, так грязно, что эту женщину я не мог представить себе в объятиях мужчины, мне трудно было думать, что кто-то имеет право прикасаться к ней дерзко и бесстыдно,
рукою хозяина ее тела. Я был уверен, что любовь кухонь и чуланов неведома Королеве Марго, она знает какие-то иные, высшие радости, иную любовь.
Неточные совпадения
— Ты чем занимался дома? — спрашивает
хозяин, рассматривая мои
руки.
Когда входила покупательница,
хозяин вынимал из кармана
руку, касался усов и приклеивал на лицо свое сладостную улыбку; она, покрывая щеки его морщинами, не изменяла слепых глаз. Приказчик вытягивался, плотно приложив локти к бокам, а кисти их почтительно развешивал в воздухе, Саша пугливо мигал, стараясь спрятать выпученные глаза, я стоял у двери, незаметно почесывая
руки, и следил за церемонией продажи.
После обеда
хозяин лег спать в комнатке за магазином, а я, открыв золотые его часы, накапал в механизм уксуса. Мне было очень приятно видеть, как он, проснувшись, вышел в магазин с часами в
руках и растерянно бормотал...
Вот высунулась из окна волосатая башка лодочника Ферманова, угрюмого пьяницы; он смотрит на солнце крошечными щелками заплывших глаз и хрюкает, точно кабан. Выбежал на двор дед, обеими
руками приглаживая рыженькие волосенки, — спешит в баню обливаться холодной водой. Болтливая кухарка домохозяина, остроносая, густо обрызганная веснушками, похожа на кукушку, сам
хозяин — на старого, ожиревшего голубя, и все люди напоминают птиц, животных, зверей.
Сначала эти ссоры пугали меня, особенно я был испуган, когда хозяйка, схватив столовый нож, убежала в клозет и, заперев обе двери, начала дико рычать там. На минуту в доме стало тихо, потом
хозяин уперся
руками в дверь, согнулся и крикнул мне...
Сидя в кухне и потирая избитую голову, я быстро догадался, что пострадал зря: нож был тупой, им даже хлеба кусок трудно отрезать, а уж кожу — никак не прорежешь; мне не нужно было влезать на спину
хозяина, я мог бы разбить стекло со стула и, наконец, удобнее было снять крючок взрослому —
руки у него длиннее.
Кто-то могучей
рукой швырнул меня к порогу, в угол. Непамятно, как ушли монахи, унося икону, но очень помню:
хозяева, окружив меня, сидевшего на полу, с великим страхом и заботою рассуждали — что же теперь будет со мной?
Я сделал это и снова увидал ее на том же месте, также с книгой в
руках, но щека у нее была подвязана каким-то рыжим платком, глаз запух. Давая мне книгу в черном переплете, закройщица невнятно промычала что-то. Я ушел с грустью, унося книгу, от которой пахло креозотом и анисовыми каплями. Книгу я спрятал на чердак, завернув ее в чистую рубашку и бумагу, боясь, чтобы
хозяева не отняли, не испортили ее.
Однажды вечером, когда я сидел на крыльце, ожидая
хозяев, ушедших гулять на Откос, а девочка дремала на
руках у меня, подъехала верхом ее мать, легко спрыгнула на землю и, вскинув голову, спросила...
Она говорила спокойно, беззлобно, сидела, сложив
руки на большой груди, опираясь спиною о забор, печально уставив глаза на сорную, засыпанную щебнем дамбу. Я заслушался умных речей, забыл о времени и вдруг увидал на конце дамбы хозяйку под
руку с
хозяином; они шли медленно, важно, как индейский петух с курицей, и пристально смотрели на нас, что-то говоря друг другу.
Помню — солдаты держали меня за
руки, а
хозяева стоят против них, сочувственно поддакивая друг другу, слушают жалобы, и хозяйка говорит уверенно...
— Навались, Михайло, время! — поощряют его. Он беспокойно измеряет глазами остатки мяса, пьет пиво и снова чавкает. Публика оживляется, все чаще заглядывая на часы в
руках Мишкина
хозяина, люди предупреждают друг друга...
Однажды я пришел с ярмарки рано, часов в пять, и, войдя в столовую, увидал забытого мною человека у чайного стола, рядом с
хозяином. Он протянул мне
руку.
Они и теперь приходили к моему
хозяину утром каждого воскресенья, рассаживались на скамьях вокруг кухонного стола и, ожидая
хозяина, интересно беседовали.
Хозяин шумно и весело здоровался с ними, пожимая крепкие
руки, садился в передний угол. Появлялись счеты, пачка денег, мужики раскладывали по столу свои счета, измятые записные книжки, — начинался расчет за неделю.
Особенно меня поразила история каменщика Ардальона — старшего и лучшего работника в артели Петра. Этот сорокалетний мужик, чернобородый и веселый, тоже невольно возбуждал вопрос: почему не он —
хозяин, а — Петр? Водку он пил редко и почти никогда не напивался допьяна; работу свою знал прекрасно, работал с любовью, кирпичи летали в
руках у него, точно красные голуби. Рядом с ним больной и постный Петр казался совершенно лишним человеком в артели; он говорил о работе...
Но почему же я не могу предположить, например, хоть такое обстоятельство, что старик Федор Павлович, запершись дома, в нетерпеливом истерическом ожидании своей возлюбленной вдруг вздумал бы, от нечего делать, вынуть пакет и его распечатать: „Что, дескать, пакет, еще, пожалуй, и не поверит, а как тридцать-то радужных в одной пачке ей покажу, небось сильнее подействует, потекут слюнки“, — и вот он разрывает конверт, вынимает деньги, а конверт бросает на пол властной
рукой хозяина и уж, конечно, не боясь никакой улики.
Неточные совпадения
Осип. Да, хорошее. Вот уж на что я, крепостной человек, но и то смотрит, чтобы и мне было хорошо. Ей-богу! Бывало, заедем куда-нибудь: «Что, Осип, хорошо тебя угостили?» — «Плохо, ваше высокоблагородие!» — «Э, — говорит, — это, Осип, нехороший
хозяин. Ты, говорит, напомни мне, как приеду». — «А, — думаю себе (махнув
рукою), — бог с ним! я человек простой».
— Да, он удивительно смешно говорит. Поняла, куда
хозяин идет! — прибавил он, потрепав
рукой Ласку, которая, подвизгивая, вилась около Левина и лизала то его
руку, то его сапоги и ружье.
Помещик с седыми усами был, очевидно, закоренелый крепостник и деревенский старожил, страстный сельский
хозяин. Признаки эти Левин видел и в одежде — старомодном, потертом сюртуке, видимо непривычном помещику, и в его умных, нахмуренных глазах, и в складной русской речи, и в усвоенном, очевидно, долгим опытом повелительном тоне, и в решительных движениях больших, красивых, загорелых
рук с одним старым обручальным кольцом на безыменке.
— Этот сыр не дурен. Прикажете? — говорил
хозяин. — Неужели ты опять был на гимнастике? — обратился он к Левину, левою
рукой ощупывая его мышцу. Левин улыбнулся, напружил
руку, и под пальцами Степана Аркадьича, как круглый сыр, поднялся стальной бугор из-под тонкого сукна сюртука.
Большой дом со старою семейною мебелью; не щеголеватые, грязноватые, но почтительные старые лакеи, очевидно, еще из прежних крепостных, не переменившие
хозяина; толстая, добродушная жена в чепчике с кружевами и турецкой шали, ласкавшая хорошенькую внучку, дочь дочери; молодчик сын, гимназист шестого класса, приехавший из гимназии и, здороваясь с отцом, поцеловавший его большую
руку; внушительные ласковые речи и жесты
хозяина — всё это вчера возбудило в Левине невольное уважение и сочувствие.