Неточные совпадения
Когда входила покупательница, хозяин вынимал из кармана руку, касался усов и приклеивал на лицо свое сладостную улыбку; она, покрывая щеки его морщинами, не изменяла слепых
глаз. Приказчик вытягивался, плотно приложив локти к бокам, а кисти их почтительно развешивал в воздухе, Саша пугливо мигал, стараясь спрятать выпученные
глаза, я стоял у двери, незаметно почесывая руки, и следил
за церемонией продажи.
Часто, бывало, хозяин уходил из магазина в маленькую комнатку
за прилавком и звал туда Сашу; приказчик оставался
глаз на
глаз с покупательницей. Раз, коснувшись ноги рыжей женщины, он сложил пальцы щепотью и поцеловал их.
В моих поисках тряпок и костей я легко мог бы собрать таких пустяковых штучек
за один месяц в десять раз больше. Сашины вещи вызвали у меня чувство разочарования, смущения и томительной жалости к нему. А он разглядывал каждую штучку внимательно, любовно гладил ее пальцами, его толстые губы важно оттопырились, выпуклые
глаза смотрели умиленно и озабоченно, но очки делали его детское лицо смешным.
Саша прошел
за угол, к забору, с улицы, остановился под липой и, выкатив
глаза, поглядел в мутные окна соседнего дома. Присел на корточки, разгреб руками кучу листьев, — обнаружился толстый корень и около него два кирпича, глубоко вдавленные в землю. Он приподнял их — под ними оказался кусок кровельного железа, под железом — квадратная дощечка, наконец предо мною открылась большая дыра, уходя под корень.
Сам он, видимо, боялся: огарок в руке его дрожал, он побледнел, неприятно распустил губы,
глаза его стали влажны, он тихонько отводил свободную руку
за спину.
Другой раз Кострома, позорно проиграв Чурке партию в городки, спрятался
за ларь с овсом у бакалейной лавки, сел там на корточки и молча заплакал, — это было почти страшно: он крепко стиснул зубы, скулы его высунулись, костлявое лицо окаменело, а из черных, угрюмых
глаз выкатываются тяжелые, крупные слезы. Когда я стал утешать его, он прошептал, захлебываясь слезами...
Тотчас же мимо наших ворот начиналось «гулянье»: уточками шли одна
за другой девицы и бабы, поглядывая на Евсеенка прикрыто, из-под ресниц, и открыто, жадными
глазами, а он стоит, оттопырив нижнюю губу, и тоже смотрит на всех выбирающим взглядом темных
глаз.
— Отстань, назола, урод несчастный! — бормочет мать, беспокойно мигая; ее узкие монгольские
глаза странно светлы и неподвижны, — задели
за что-то и навсегда остановились.
Бабушка поклонилась могиле до земли, всхлипнула, взвыла и пошла, а
за нею — дед, скрыв
глаза под козырьком фуражки, одергивая потертый сюртук.
За лето она похудела, кожа лица ее стала голубоватой, а
глаза выросли.
Хозяин понравился мне, он красиво встряхивал волосами, заправляя их
за уши, и напоминал мне чем-то Хорошее Дело. Часто, с удовольствием смеялся, серые
глаза смотрели добродушно, около ястребиного носа забавно играли смешные морщинки.
Хозяин взял меня
за волосы, без боли, осторожно и, заглядывая в
глаза мне, сказал удивленно...
Я глубоко благодарен ему
за эти слова, а оставшись
глаз на
глаз с бабушкой, говорю ей, с болью в душе...
За столом около отвода пьют чай повар Смурый, его помощник Яков Иваныч, кухонный посудник Максим и официант для палубных пассажиров Сергей, горбун, со скуластым лицом, изрытым оспой, с масляными
глазами.
Он закрывает
глаза и лежит, закинув руки
за голову, папироса чуть дымится, прилепившись к углу губ, он поправляет ее языком, затягивается так, что в груди у него что-то свистит, и огромное лицо тонет в облаке дыма. Иногда мне кажется, что он уснул, я перестаю читать и разглядываю проклятую книгу — надоела она мне до тошноты.
В Сарапуле Максим ушел с парохода, — ушел молча, ни с кем не простясь, серьезный и спокойный.
За ним, усмехаясь, сошла веселая баба, а
за нею — девица, измятая, с опухшими
глазами. Сергей же долго стоял на коленях перед каютой капитана, целовал филенку двери, стукался в нее лбом и взывал...
На место Максима взяли с берега вятского солдатика, костлявого, с маленькой головкой и рыжими
глазами. Помощник повара тотчас послал его резать кур: солдатик зарезал пару, а остальных распустил по палубе; пассажиры начали ловить их, — три курицы перелетели
за борт. Тогда солдатик сел на дрова около кухни и горько заплакал.
В белом тумане — он быстро редел — метались, сшибая друг друга с ног, простоволосые бабы, встрепанные мужики с круглыми рыбьими
глазами, все тащили куда-то узлы, мешки, сундуки, спотыкаясь и падая, призывая бога, Николу Угодника, били друг друга; это было очень страшно, но в то же время интересно; я бегал
за людьми и все смотрел — что они делают?
И задумался. Я смотрел на буфетчика, он — на меня, но казалось, что
за очками у него нет
глаз.
Он жил тихо, ходил бесшумно, говорил пониженным голосом. Иногда его выцветшая борода и пустые
глаза высовывались откуда-то из-за угла и тотчас исчезали. Перед сном он долго стоял в буфете на коленях у образа с неугасимой лампадой, — я видел его сквозь глазок двери, похожий на червонного туза, но мне не удалось видеть, как молится буфетчик: он просто стоял и смотрел на икону и лампаду, вздыхая, поглаживая бороду.
Лучше всех рассказывала Наталья Козловская, женщина лет
за тридцать, свежая, крепкая, с насмешливыми
глазами, с каким-то особенно гибким и острым языком. Она пользовалась вниманием всех подруг, с нею советовались о разных делах и уважали ее
за ловкость в работе,
за аккуратную одежду,
за то, что она отдала дочь учиться в гимназию. Когда она, сгибаясь под тяжестью двух корзин с мокрым бельем, спускалась с горы по скользкой тропе, ее встречали весело, заботливо спрашивали...
Маленькая закройщица считалась во дворе полоумной, говорили, что она потеряла разум в книгах, дошла до того, что не может заниматься хозяйством, ее муж сам ходит на базар
за провизией, сам заказывает обед и ужин кухарке, огромной нерусской бабе, угрюмой, с одним красным
глазом, всегда мокрым, и узенькой розовой щелью вместо другого. Сама же барыня — говорили о ней — не умеет отличить буженину от телятины и однажды позорно купила вместо петрушки — хрен! Вы подумайте, какой ужас!
Тяжелы были мне эти зимние вечера на
глазах хозяев, в маленькой, тесной комнате. Мертвая ночь
за окном; изредка потрескивает мороз, люди сидят у стола и молчат, как мороженые рыбы. А то — вьюга шаркает по стеклам и по стене, гудит в трубах, стучит вьюшками; в детской плачут младенцы, — хочется сесть в темный угол и, съежившись, выть волком.
Снова я читаю толстые книги Дюма-отца, Понсон-де-Террайля, Монтепэна, Законнэ, Габорио, Эмара, Буагобэ, — я глотаю эти книги быстро, одну
за другой, и мне — весело. Я чувствую себя участником жизни необыкновенной, она сладко волнует, возбуждая бодрость. Снова коптит мой самодельный светильник, я читаю ночи напролет, до утра, у меня понемногу заболевают
глаза, и старая хозяйка любезно говорит мне...
И тяжело, вялой, грязной рукою ударил меня по
глазам, — я взвыл, ослеп и кое-как выскочил на двор, навстречу Наталье; она вела
за руку Ермохина и покрикивала...
Чем бы я доказал? Ермохин с криком вытащил меня на двор, Сидоров шел
за нами и тоже что-то кричал, из окон высунулись головы разных людей; спокойно покуривая, смотрела мать Королевы Марго. Я понял, что пропал в
глазах моей дамы, и — ошалел.
Рядом с нашей лавкой помещалась другая, в ней торговал тоже иконами и книгами чернобородый купец, родственник староверческого начетчика, известного
за Волгой, в керженских краях; при купце — сухонький и бойкий сын, моего возраста, с маленьким серым личиком старика, с беспокойными
глазами мышонка.
— Ты следи
за этими лешими,
за колдуньями, во все
глаза следи! Они счастье с собой приносят.
Ей
за сорок лет, но круглое, неподвижное лицо ее, с огромными
глазами лошади, свежо и гладко, маленький рот кажется нарисованным, как у дешевой куклы.
Сложив губы бантиком, а руки под грудями, она садится
за накрытый стол, к самовару, и смотрит на всех по очереди добрым взглядом лошадиных
глаз.
— Тише, братцы, — сказал Ларионыч и, тоже бросив работу, подошел к столу Ситанова,
за которым я читал. Поэма волновала меня мучительно и сладко, у меня срывался голос, я плохо видел строки стихов, слезы навертывались на
глаза. Но еще более волновало глухое, осторожное движение в мастерской, вся она тяжело ворочалась, и точно магнит тянул людей ко мне. Когда я кончил первую часть, почти все стояли вокруг стола, тесно прислонившись друг к другу, обнявшись, хмурясь и улыбаясь.
По воскресеньям молодежь ходила на кулачные бои к лесным дворам
за Петропавловским кладбищем, куда собирались драться против рабочих ассенизационного обоза и мужиков из окрестных деревень. Обоз ставил против города знаменитого бойца — мордвина, великана, с маленькой головой и больными
глазами, всегда в слезах. Вытирая слезы грязным рукавом короткого кафтана, он стоял впереди своих, широко расставя ноги, и добродушно вызывал...
Крепкий, белый парень, кудрявый, с ястребиным носом и серыми, умными
глазами на круглом лице, Фома был не похож на мужика, — если бы его хорошо одеть, он сошел бы
за купеческого сына из хорошей семьи. Это был человек сумрачный, говорил мало, деловито. Грамотный, он вел счета подрядчика, составлял сметы, умел заставить товарищей работать успешно, но сам работал неохотно.
А перед
глазами — тягостная картина: полицейский не спеша вытягивает из кармана шинели своей веревочку, а грозный пророк покорно заложил красные, волосатые руки
за спину и скрестил кисти их так привычно, умело…
И вот он сидит
за столиком против меня, изумленно подняв брови, широко открыв
глаза.
Ему было лет
за сорок; маленький, кривоногий, с животом беременной женщины, он, усмехаясь, смотрел на меня лучистыми
глазами, и было до ужаса странно видеть, что
глаза у него — добрые, веселые. Драться он не умел, да и руки у него были короче моих, — после двух-трех схваток он уступал мне, прижимался спиною к воротам и говорил...