Неточные совпадения
Я давно уже не видал людей, которые умеют говорить просто и дружески, понятными словами, — мне
было невыразимо приятно
слушать его.
Было обидно
слушать его издевки; этот сытый парень не нравился нам, он всегда подстрекал ребятишек на злые выходки, сообщал им пакостные сплетни о девицах и женщинах; учил дразнить их; ребятишки слушались его и больно платились за это. Он почему-то ненавидел мою собаку, бросал в нее камнями; однажды дал ей в хлебе иглу.
Это ничего, что я маленький, — Христос
был всего на год старше меня, а уж в то время мудрецы его
слушали…
Слушая беседы хозяев о людях, я всегда вспоминал магазин обуви — там говорили так же. Мне
было ясно, что хозяева тоже считают себя лучшими в городе, они знают самые точные правила поведения и, опираясь на эти правила, неясные мне, судят всех людей безжалостно и беспощадно. Суд этот вызывал у меня лютую тоску и досаду против законов хозяев, нарушать законы — стало источником удовольствия для меня.
И обе старались воспитывать во мне почтение к ним, но я считал их полоумными, не любил, не
слушал и разговаривал с ними зуб за зуб. Молодая хозяйка, должно
быть, замечала, как плохо действуют на меня некоторые речи, и поэтому все чаще говорила...
Сестра долго
пилила и скребла бабушку своим неутомимым языком, а я
слушал ее злой визг и тоскливо недоумевал: как может бабушка терпеть это? И не любил ее в такие минуты.
Я наткнулся на него лунною ночью, в ростепель, перед масленицей; из квадратной форточки окна, вместе с теплым паром, струился на улицу необыкновенный звук, точно кто-то очень сильный и добрый
пел, закрыв рот; слов не слышно
было, но песня показалась мне удивительно знакомой и понятной, хотя
слушать ее мешал струнный звон, надоедливо перебивая течение песни.
Я сел на тумбу, сообразив, что это играют на какой-то скрипке, чудесной мощности и невыносимой — потому что
слушать ее
было почти больно.
Эти слова скучно
слушать, и они раздражают: я не терплю грязи, я не хочу терпеть злое, несправедливое, обидное отношение ко мне; я твердо знаю, чувствую, что не заслужил такого отношения. И солдат не заслужил. Может
быть — он сам хочет
быть смешным…
Прачки
были, в большинстве, с Ярила, всё бойкие, зубастые бабы; они знали всю жизнь города, и
было очень интересно
слушать их рассказы о купцах, чиновниках, офицерах, на которых они работали.
Было странно и неловко
слушать, что они сами о себе говорят столь бесстыдно. Я знал, как говорят о женщинах матросы, солдаты, землекопы, я видел, что мужчины всегда хвастаются друг перед другом своей ловкостью в обманах женщин, выносливостью в сношениях с ними; я чувствовал, что они относятся к «бабам» враждебно, но почти всегда за рассказами мужчин о своих победах, вместе с хвастовством, звучало что-то, позволявшее мне думать, что в этих рассказах хвастовства и выдумки больше, чем правды.
Было очень грустно
слушать этот шепот, заглушаемый визгом жестяного вертуна форточки. Я оглядываюсь на закопченное чело печи, на шкаф с посудой, засиженный мухами, — кухня невероятно грязна, обильна клопами, горько пропахла жареным маслом, керосином, дымом. На печи, в лучине, шуршат тараканы, уныние вливается в душу, почти до слез жалко солдата, его сестру. Разве можно, разве хорошо жить так?
Я привык, чтобы на меня кричали, но
было неприятно, что эта дама тоже кричит, — всякий
послушает ее, если она даже и тихо прикажет.
Великолепные сказки Пушкина
были всего ближе и понятнее мне; прочитав их несколько раз, я уже знал их на память; лягу спать и шепчу стихи, закрыв глаза, пока не усну. Нередко я пересказывал эти сказки денщикам; они,
слушая, хохочут, ласково ругаются, Сидоров гладит меня по голове и тихонько говорит...
Реже других к ней приходил высокий, невеселый офицер, с разрубленным лбом и глубоко спрятанными глазами; он всегда приносил с собою скрипку и чудесно играл, — так играл, что под окнами останавливались прохожие, на бревнах собирался народ со всей улицы, даже мои хозяева — если они
были дома — открывали окна и,
слушая, хвалили музыканта. Не помню, чтобы они хвалили еще кого-нибудь, кроме соборного протодьякона, и знаю, что пирог с рыбьими жирами нравился им все-таки больше, чем музыка.
Смотрел я на нее,
слушал грустную музыку и бредил: найду где-то клад и весь отдам ей, — пусть она
будет богата! Если б я
был Скобелевым, я снова объявил бы войну туркам, взял бы выкуп, построил бы на Откосе — лучшем месте города — дом и подарил бы ей, — пусть только она уедет из этой улицы, из этого дома, где все говорят про нее обидно и гадко.
Этот человек сразу и крепко привязал меня к себе; я смотрел на него с неизбывным удивлением,
слушал, разинув рот. В нем
было, как я думал, какое-то свое, крепкое знание жизни. Он всем говорил «ты», смотрел на всех из-под мохнатых бровей одинаково прямо, независимо, и всех — капитана, буфетчика, важных пассажиров первого класса — как бы выравнивал в один ряд с самим собою, с матросами, прислугой буфета и палубными пассажирами.
— Чего ты, браток, добиваешься, не могу я понять? — справлялся он, разглядывая меня невидимыми из-под бровей глазами. — Ну, земля, ну, действительно, что обошел я ее много, а еще что? Ч-чудак! Я те, вот лучше
послушай, расскажу, что однова со мной
было.
Я знаю много стихов на память, кроме того, у меня
есть толстая тетрадь, где записано любимое. Читаю ему «Руслана», он
слушает неподвижно, слепой и немой, сдерживая хрипящее дыхание, потом говорит негромко...
—
Слушай слова мои, это тебе годится! Кириллов — двое
было, оба — епископы; один — александрийской, другой — ерусалимской. Первый ратоборствовал супроти окаянного еретика Нестория, который учил похабно, что-де Богородица человек
есть, а посему — не имела бога родить, но родила человека же, именем и делами Христа, сиречь — спасителя миру; стало
быть, надо ее называть не Богородица, а христородица, — понял? Это названо — ересь! Ерусалимской же Кирилл боролся против Ария-еретика…
Его
слушали молча; должно
быть, всем, как и мне, не хотелось говорить. Работали неохотно, поглядывая на часы, а когда пробило девять — бросили работу очень дружно.
По вечерам на крыльце дома собиралась большая компания: братья К., их сестры, подростки; курносый гимназист Вячеслав Семашко; иногда приходила барышня Птицына, дочь какого-то важного чиновника. Говорили о книгах, о стихах, — это
было близко, понятно и мне; я читал больше, чем все они. Но чаще они рассказывали друг другу о гимназии, жаловались на учителей;
слушая их рассказы, я чувствовал себя свободнее товарищей, очень удивлялся силе их терпения, но все-таки завидовал им — они учатся!
Но Ефимушка не
был похож на нищего; он стоял крепко, точно коренастый пень, голос его звучал все призывнее, слова становились заманчивее, бабы
слушали их молча. Он действительно как бы таял ласковой, дурманной речью.
Хозяин выдавал мне на хлеб пятачок в день; этого не хватало, я немножко голодал; видя это, рабочие приглашали меня завтракать и поужинать с ними, а иногда и подрядчики звали меня в трактир чай
пить. Я охотно соглашался, мне нравилось сидеть среди них,
слушая медленные речи, странные рассказы; им доставляла удовольствие моя начитанность в церковных книгах.
Я ожидал, что Осип станет упрекать Ардальона, учить его, а тот
будет смущенно каяться. Но ничего подобного не
было, — они сидели рядом, плечо в плечо, и разговаривали спокойно краткими словами. Очень грустно
было видеть их в этой темной, грязной конуре; татарка говорила в щель стены смешные слова, но они не
слушали их. Осип взял со стола воблу, поколотил ее об сапог и начал аккуратно сдирать шкуру, спрашивая...
Я
слушал и тоже смеялся, но чувствовал, что мастерская со всем, что я пережил там, — далеко от меня. Это
было немножко грустно.
Певчие — народ пьяный и малоинтересный;
пели они неохотно, только ради угощения, и почти всегда церковное, а так как благочестивые пьяницы считали, что церковному в трактире не место, хозяин приглашал их к себе в комнату, а я мог
слушать пение только сквозь дверь.
Слушая этот рев, я вспомнил Хорошее Дело, прачку Наталью, погибшую так обидно и легко, Королеву Марго в туче грязных сплетен, — у меня уже
было что вспомнить…