Неточные совпадения
Мне было тягостно и скучно, я привык жить самостоятельно, с утра до
ночи на песчаных улицах Кунавина, на берегу мутной Оки,
в поле и
в лесу. Не хватало бабушки, товарищей, не с кем было говорить, а жизнь раздражала, показывая мне свою неказистую, лживую изнанку.
Он закутал голову одеялом и долго лежал молча.
Ночь была тихая, словно прислушивалась к чему-то, чего-то ждала, а мне казалось, что вот
в следующую секунду ударят
в колокол и вдруг все
в городе забегают, закричат
в великом смятении страха.
Пришла
ночь, все люди повалились на койки, спрятавшись под серые одеяла, с каждой минутой становилось все тише, только
в углу кто-то бормотал...
Ночь становилась все мертвее, точно утверждаясь навсегда. Тихонько спустив ноги на пол, я подошел к двери, половинка ее была открыта, —
в коридоре, под лампой, на деревянной скамье со спинкой, торчала и дымилась седая ежовая голова, глядя на меня темными впадинами глаз. Я не успел спрятаться.
Взяла меня за руку и повела во тьме, как слепого.
Ночь была черная, сырая, непрерывно дул ветер, точно река быстро текла, холодный песок хватал за ноги. Бабушка осторожно подходила к темным окнам мещанских домишек, перекрестясь трижды, оставляла на подоконниках по пятаку и по три кренделя, снова крестилась, глядя
в небо без звезд, и шептала...
Жутко. И почему-то — душно, я обливаюсь потом, хотя
ночь свежая. Успею ли я добежать до сторожки,
в случае если старик Калинин начнет вылезать из могилы?
Дрожащей рукой она зажигала свечу. Ее круглое носатое лицо напряженно надувалось, серые глаза, тревожно мигая, присматривались к вещам, измененным сумраком. Кухня — большая, но загромождена шкафами, сундуками;
ночью она кажется маленькой.
В ней тихонько живут лунные лучи, дрожит огонек неугасимой лампады пред образами, на стене сверкают ножи, как ледяные сосульки, на полках — черные сковородки, чьи-то безглазые рожи.
Тихими
ночами мне больше нравилось ходить по городу, из улицы
в улицу, забираясь
в самые глухие углы. Бывало, идешь — точно на крыльях несешься; один, как луна
в небе; перед тобою ползет твоя тень, гасит искры света на снегу, смешно тычется
в тумбы,
в заборы. Посредине улицы шагает ночной сторож, с трещоткой
в руках,
в тяжелом тулупе, рядом с ним — трясется собака.
Я наткнулся на него лунною
ночью,
в ростепель, перед масленицей; из квадратной форточки окна, вместе с теплым паром, струился на улицу необыкновенный звук, точно кто-то очень сильный и добрый пел, закрыв рот; слов не слышно было, но песня показалась мне удивительно знакомой и понятной, хотя слушать ее мешал струнный звон, надоедливо перебивая течение песни.
В другом окне я подсмотрел, как большой бородатый человек, посадив на колени себе женщину
в красной кофте, качал ее, как дитя, и, видимо, что-то пел, широко открывая рот, выкатив глаза. Она вся дрожала от смеха, запрокидывалась на спину, болтая ногами, он выпрямлял ее и снова пел, и снова она смеялась. Я смотрел на них долго и ушел, когда понял, что они запаслись весельем на всю
ночь.
Они вовлекали бога своего во все дела дома, во все углы своей маленькой жизни, — от этого нищая жизнь приобретала внешнюю значительность и важность, казалась ежечасным служением высшей силе. Это вовлечение бога
в скучные пустяки подавляло меня, и невольно я все оглядывался по углам, чувствуя себя под чьим-то невидимым надзором, а
ночами меня окутывал холодным облаком страх, — он исходил из угла кухни, где перед темными образами горела неугасимая лампада.
…Весна. Каждый день одет
в новое, каждый новый день ярче и милей; хмельно пахнет молодыми травами, свежей зеленью берез, нестерпимо тянет
в поле слушать жаворонка, лежа на теплой земле вверх лицом. А я — чищу зимнее платье, помогаю укладывать его
в сундук, крошу листовой табак, выбиваю пыль из мебели, с утра до
ночи вожусь с неприятными, ненужными мне вещами.
…
Ночь, ярко светит луна, убегая от парохода влево,
в луга. Старенький рыжий пароход, с белой полосой на трубе, не торопясь и неровно шлепает плицами по серебряной воде, навстречу ему тихонько плывут темные берега, положив на воду тени, над ними красно светятся окна изб,
в селе поют, — девки водят хоровод, и припев «ай-люли» звучит, как аллилуйя…
Меня почти до слез волнует красота
ночи, волнует эта баржа — она похожа на гроб и такая лишняя на просторе широко разлившейся реки,
в задумчивой тишине теплой
ночи. Неровная линия берега, то поднимаясь, то опускаясь, приятно тревожит сердце, — мне хочется быть добрым, нужным для людей.
Однажды я сказал ему, что мне известно — есть другие книги, подпольные, запрещенные; их можно читать только
ночью,
в подвалах.
Ой, уходит солнце летнее
В темные
ночи, за далекие леса!
Эх, осталася я, девушка,
Без весенней моей радости, одна…
— Думаешь — она не знает, что я ее обманываю? — сказал он, подмигнув и кашляя. — Она — зна-ет! Она сама хочет, чтобы обманули. Все врут
в этом деле, это уж такое дело, стыдно всем, никто никого не любит, а просто — баловство! Это больно стыдно, вот, погоди, сам узнаешь! Нужно, чтоб было
ночью, а днем —
в темноте,
в чулане, да! За это бог из рая прогнал, из-за этого все несчастливы…
В одной из квартир жил закройщик лучшего портного
в городе, тихий, скромный, нерусский человек. У него была маленькая, бездетная жена, которая день и
ночь читала книги. На шумном дворе,
в домах, тесно набитых пьяными людьми, эти двое жили невидимо и безмолвно, гостей не принимали, сами никуда не ходили, только по праздникам
в театр.
Тогда я встал, вынул книгу из подпечка, подошел к окну;
ночь была светлая, луна смотрела прямо
в окно, но мелкий шрифт не давался зрению.
Читал я
в сарае, уходя колоть дрова, или на чердаке, что было одинаково неудобно, холодно. Иногда, если книга интересовала меня или надо было прочитать ее скорее, я вставал
ночью и зажигал свечу, но старая хозяйка, заметив, что свечи по
ночам умаляются, стала измерять их лучинкой и куда-то прятала мерки. Если утром
в свече недоставало вершка или если я, найдя лучинку, не обламывал ее на сгоревший кусок свечи,
в кухне начинался яростный крик, и однажды Викторушка возмущенно провозгласил с полатей...
Тяжелы были мне эти зимние вечера на глазах хозяев,
в маленькой, тесной комнате. Мертвая
ночь за окном; изредка потрескивает мороз, люди сидят у стола и молчат, как мороженые рыбы. А то — вьюга шаркает по стеклам и по стене, гудит
в трубах, стучит вьюшками;
в детской плачут младенцы, — хочется сесть
в темный угол и, съежившись, выть волком.
Литература из-под кровати сослужила мне великую службу: я завоевал себе право брать журналы
в кухню и получил возможность читать
ночами.
На мое счастье, старуха перешла спать
в детскую, — запоем запила нянька. Викторушка не мешал мне. Когда все
в доме засыпали, он тихонько одевался и до утра исчезал куда-то. Огня мне не давали, унося свечку
в комнаты, денег на покупку свеч у меня не было; тогда я стал тихонько собирать сало с подсвечников, складывал его
в жестянку из-под сардин, подливал туда лампадного масла и, скрутив светильню из ниток, зажигал по
ночам на печи дымный огонь.
И вдруг мне попал
в руки роман Гонкура «Братья Земганно», я прочитал его сразу,
в одну
ночь, и, удивленный чем-то, чего до этой поры не испытывал, снова начал читать простую, печальную историю.
Мы сидим на корме, теплая лунная
ночь плывет навстречу нам, луговой берег едва виден за серебряной водою, с горного — мигают желтые огни, какие-то звезды, плененные землею. Все вокруг движется, бессонно трепещет, живет тихою, но настойчивой жизнью.
В милую, грустную тишину падают сиповатые слова...
При тяжелом труде у котлов и при его лошадином аппетите, кочегар спал очень мало — сменится с вахты и, часто не переодеваясь, потный, грязный, торчит всю
ночь на корме, беседуя с пассажирами или играя
в карты.
И рассказывает. Жил-был
в уездном городе молодой судья, чахоточный, а жена у него — немка, здоровая, бездетная. И влюбилась немка
в краснорядца-купца; купец — женатый, жена — красивая, трое детей. Вот купец заметил, что немка влюбилась
в него, и затеял посмеяться над нею: позвал ее к себе
в сад
ночью, а сам пригласил двоих приятелей и спрятал их
в саду,
в кустах.
Похоронно гудят колокола церквей, — этот унылый звон всегда
в памяти уха. Кажется, что он плавает
в воздухе над базаром непрерывно, с утра до
ночи, он прослаивает все мысли, чувства, ложится пригнетающим медным осадком поверх всех впечатлений.
Безликие иконы смотрят с темных стен, к стеклам окон прижалась темная
ночь. Лампы горят тускло
в духоте мастерской; прислушаешься, и — среди тяжелого топота,
в шуме голосов выделяется торопливое падение капель воды из медного умывальника
в ушат с помоями.
Я стал усердно искать книг, находил их и почти каждый вечер читал. Это были хорошие вечера;
в мастерской тихо, как
ночью, над столами висят стеклянные шары — белые, холодные звезды, их лучи освещают лохматые и лысые головы, приникшие к столам; я вижу спокойные, задумчивые лица, иногда раздается возглас похвалы автору книги или герою. Люди внимательны и кротки не похоже на себя; я очень люблю их
в эти часы, и они тоже относятся ко мне хорошо; я чувствовал себя на месте.
— Демона я могу даже написать: телом черен и мохнат, крылья огненно-красные — суриком, а личико, ручки, ножки — досиня белые, примерно, как снег
в месячную
ночь.
С Рождества вплоть до Великого поста Давидов лежал на полатях, затяжно кашляя, плевал вниз шматками пахучей крови, не попадая
в ушат с помоями, кровь шлепалась на пол; по
ночам он будил людей бредовыми криками.
— Бывало, выйдет она
в сад, вся белая да пышная, гляжу я на нее с крыши, и — на что мне солнышко, и — зачем белый свет? Так бы голубем под ноги ей и слетел! Просто — цветок лазоревый
в сметане! Да с этакой бы госпожой хоть на всю жизнь —
ночь!
Заметно было, что у него два порядка мыслей: днем, за работой, на людях, его бойкие, простые мысли деловиты и более понятны, чем те, которые являются у него во время отдыха, по вечерам, когда он идет со мною
в город, к своей куме, торговке оладьями, и
ночами, когда ему не спится.
С некоторого времени хозяин стал тих, задумчив и все опасливо оглядывался, а звонки пугали его; иногда вдруг болезненно раздражался из-за пустяков, кричал на всех и убегал из дома, а поздней
ночью возвращался пьяным… Чувствовалось, что
в его жизни произошло что-то, никому кроме него неведомое, подорвало ему сердце, и теперь он жил неуверенно, неохотно, а как-то так, по привычке.
Это стало известно, его лишили места и отдали под суд, обвиняя
в том, что он выпускал арестантов по
ночам в город «погулять».
— Если правду говорить, так один действительно уходил по
ночам, только это не кандальник, а просто вор здешний, нижегородский; у него неподалеку, на Печорке, любовница жила. Да и с дьяконом случилась история по ошибке: за купца приняли дьякона. Дело было зимой,
ночь, вьюга, все люди —
в шубах, разбери-ка второпях-то, кто купец, кто дьякон?