Неточные совпадения
Ярко светит солнце, белыми птицами плывут
в небе облака, мы идем по мосткам через Волгу,
гудит, вздувается лед, хлюпает вода под тесинами мостков, на мясисто-красном соборе ярмарки горят золотые кресты. Встретилась широкорожая баба с охапкой атласных веток вербы
в руках — весна идет, скоро Пасха!
Налево овраг выходит к арестантским ротам,
в него сваливают мусор со дворов, и на дне его стоит лужа
густой, темно-зеленой грязи; направо,
в конце оврага, киснет илистый Звездин пруд, а центр оврага — как раз против дома; половина засыпана сором, заросла крапивой, лопухами, конским щавелем,
в другой половине священник Доримедонт Покровский развел сад;
в саду — беседка из тонких дранок, окрашенных зеленою краской.
Иногда она пела с такой силой, что — казалось — весь дом дрожит и
гудят стекла
в окне.
Я вырвался, выскочил
в сени, лег там
в углу, подавленный, опустошенный, слушая, как
гудит самовар.
Только что поднялось усталое сентябрьское солнце; его белые лучи то гаснут
в облаках, то серебряным веером падают
в овраг ко мне. На дне оврага еще сумрачно, оттуда поднимается белесый туман; крутой глинистый бок оврага темен и гол, а другая сторона, более пологая, прикрыта жухлой травой,
густым кустарником
в желтых, рыжих и красных листьях; свежий ветер срывает их и мечет по оврагу.
Стоят по сторонам дороги старые, битые громом березы, простирая над головой моей мокрые сучья; слева, под горой, над черной Волгой, плывут, точно
в бездонную пропасть уходя, редкие огоньки на мачтах последних пароходов и барж, бухают колеса по воде,
гудят свистки.
Мне казалось, что за лето я прожил страшно много, постарел и поумнел, а у хозяев
в это время скука стала
гуще. Все так же часто они хворают, расстраивая себе желудки обильной едой, так же подробно рассказывают друг другу о ходе болезней, старуха так же страшно и злобно молится богу. Молодая хозяйка после родов похудела, умалилась
в пространстве, но двигается столь же важно и медленно, как беременная. Когда она шьет детям белье, то тихонько поет всегда одну песню...
Тяжелы были мне эти зимние вечера на глазах хозяев,
в маленькой, тесной комнате. Мертвая ночь за окном; изредка потрескивает мороз, люди сидят у стола и молчат, как мороженые рыбы. А то — вьюга шаркает по стеклам и по стене,
гудит в трубах, стучит вьюшками;
в детской плачут младенцы, — хочется сесть
в темный угол и, съежившись, выть волком.
Я еще
в комнатах услыхал, что самовар
гудит неестественно гневно, а войдя
в кухню, с ужасом увидал, что он весь посинел и трясется, точно хочет подпрыгнуть с пола.
От множества мягкой и красивой мебели
в комнате было тесно, как
в птичьем гнезде; окна закрывала
густая зелень цветов,
в сумраке блестели снежно-белые изразцы печи, рядом с нею лоснился черный рояль, а со стен
в тусклом золоте рам смотрели какие-то темные грамоты, криво усеянные крупными буквами славянской печати, и под каждой грамотой висела на шнуре темная, большая печать. Все вещи смотрели на эту женщину так же покорно и робко, как я.
Даже благожелательная улыбка ее была,
в моих глазах, только снисходительной улыбкой королевы. Она говорила
густым ласкающим голосом, и мне казалось, что она говорит всегда одно...
Самый интересный человек на пароходе — кочегар Яков Шумов, широкогрудый, квадратный мужик. Курносое лицо его плоско, точно лопата, медвежьи глазки спрятаны под
густыми бровями, щеки —
в мелких колечках волос, похожих на болотный мох, на голове эти волосы свалялись плотной шапкой, он с трудом просовывает
в них кривые пальцы.
Мне он все более нравился и не нравился. Иногда его рассказы напоминали бабушку. Было
в нем много чего-то, что привлекало меня, но — резко отталкивало его
густое, видимо, на всю жизнь устоявшееся, равнодушие к людям.
В лавке соседа
гудит мягкий, сладкий голос, течет одуряющая речь...
Похоронно
гудят колокола церквей, — этот унылый звон всегда
в памяти уха. Кажется, что он плавает
в воздухе над базаром непрерывно, с утра до ночи, он прослаивает все мысли, чувства, ложится пригнетающим медным осадком поверх всех впечатлений.
Я всматриваюсь
в лица купцов, откормленные, туго налитые
густой, жирной кровью, нащипанные морозом и неподвижные, как во сне. Люди часто зевают, расширяя рты, точно рыбы, выкинутые на сухой песок.
В мастерской жарко и душно; работает около двадцати человек «богомазов» из Палеха, Холуя, Мстеры; все сидят
в ситцевых рубахах с расстегнутыми воротами,
в тиковых подштанниках, босые или
в опорках. Над головами мастеров простерта сизая пелена сожженной махорки, стоит
густой запах олифы, лака, тухлых яиц. Медленно, как смола, течет заунывная владимирская песня...
Это был человек лет сорока пяти, сухой, лысый,
в полувенце черных, курчаво-цыганских волос, с большими, точно усы, черными бровями. Острая
густая бородка очень украшала его тонкое и смуглое, нерусское лицо, но под горбатым носом торчали жесткие усы, лишние при его бровях. Синие глаза его были разны: левый — заметно больше правого.
Над столом висит лампа, за углом печи — другая. Они дают мало света,
в углах мастерской сошлись
густые тени, откуда смотрят недописанные, обезглавленные фигуры.
В плоских серых пятнах, на месте рук и голов, чудится жуткое, — больше, чем всегда, кажется, что тела святых таинственно исчезли из раскрашенных одежд, из этого подвала. Стеклянные шары подняты к самому потолку, висят там на крючках,
в облачке дыма, и синевато поблескивают.
Песнопение не удается; все уже размякли, опьянев от еды и водки.
В руках Капендюхина — двухрядная гармония, молодой Виктор Салаутин, черный и серьезный, точно вороненок, взял бубен, водит по тугой коже пальцем, кожа глухо
гудит, задорно брякают бубенчики.
Мастера храпят, мычат во сне, кто-то бредит, захлебываясь словами, на полатях выкашливает остатки своей жизни Давидов.
В углу, телом к телу, валяются окованные сном и хмелем «рабы божие» Капендюхин, Сорокин, Першин; со стен смотрят иконы без лиц, без рук и ног. Душит
густой запах олифы, тухлых яиц, грязи, перекисшей
в щелях пола.
Небо серое. Солнце заплуталось
в облаках, лишь изредка просвечивая сквозь их
гущу большим серебряным, по-зимнему, пятном.
Он говорит лениво, спокойно, думая о чем-то другом. Вокруг тихо, пустынно и невероятно, как во сне. Волга и Ока слились
в огромное озеро; вдали, на мохнатой горе, пестро красуется город, весь
в садах, еще темных, но почки деревьев уже набухли, и сады одевают дома и церкви зеленоватой теплой шубой. Над водою стелется густо пасхальный звон, слышно, как
гудит город, а здесь — точно на забытом кладбище.
Голос его
гудел так, что даже стекла
в окнах звенели, — это очень нравилось публике, и она похваливала пророка...
Сам дядя сильно постарел, весь загрязнился, облез и обмяк. Его веселые кудри сильно поредели, уши оттопырились, на белках глаз и
в сафьяновой коже бритых щек явилась
густая сеть красных жилок. Говорил он шутливо, но казалось, что во рту у него что-то лежит и мешает языку, хотя зубы его были целы.
Я смотрел
в овраг, до краев налитый сыроватой августовской тьмою. Из оврага поднимался запах яблоков и дынь. По узкому въезду
в город вспыхивали фонари, все было насквозь знакомо. Вот сейчас
загудит пароход на Рыбинск и другой —
в Пермь…