Вышли в сад. На узкой полосе земли, между двух домов, стояло десятка полтора старых лип, могучие стволы были покрыты зеленой ватой лишаев, черные голые сучья торчали мертво. И ни одного вороньего гнезда среди них. Деревья — точно памятники на кладбище. Кроме этих лип, в саду ничего не было, ни куста, ни травы; земля на дорожках плотно утоптана и черна, точно чугунная; там, где из-под жухлой прошлогодней листвы видны ее лысины, она тоже подернута плесенью, как стоячая вода ряской.
Наутро Яков, одетый в короткий, сальный полушубок, в опорках на босую ногу, в изломанной, без полей, соломенной шляпе Медвежонка, тискал мою руку чугунными пальцами и говорил...
Кое-где окна открыты, на крышах рядских галерей сушится белье, торчат валяные сапоги; из окна на серую воду смотрит женщина, к вершине чугунной колонки галерей причалена лодка, ее красные борта отражены водою жирно и мясисто.
Шишлин свалился на бок там, где сидел. Фома лег на измятой соломе рядом со мною. Слобода спала, издали доносился свист паровозов, тяжелый гул чугунных колес, звон буферов. В сарае разноголосо храпели. Мне было неловко — я ждал каких-то разговоров, а — ничего нет…
Бабушка поставила на стол здоровенную, обгоревшую чёрную чугунную сковороду с котлетами, которые буквально плавали в жиру, шкворча и постреливая, а потом начала нарезать щедрыми пышными ломтями белый хлеб.
За тяжёлой чугунной оградой стеной стояли деревья, серебряные с одного бока. Из травы поднимались цветы.
За чугунной решёткой ограды остановилась непонятная иномарочка, коротко и мелодично прозвучал сигнал.
Бабушка поставила на стол здоровенную, обгоревшую чёрную чугунную сковороду с котлетами, которые буквально плавали в жиру, шкворча и постреливая, а потом начала нарезать щедрыми пышными ломтями белый хлеб.