Неточные совпадения
Я все мечтал — и давно мечтал — об этом вояже, может быть
с той минуты, когда учитель сказал мне,
что если ехать от какой-нибудь точки безостановочно, то воротишься к ней
с другой стороны: мне захотелось поехать
с правого берега Волги, на котором я родился, и воротиться
с левого; хотелось самому туда, где учитель указывает пальцем быть экватору, полюсам, тропикам.
И люди тоже, даже незнакомые, в другое время недоступные, хуже судьбы, как будто сговорились уладить дело. Я был жертвой внутренней борьбы, волнений, почти изнемогал. «Куда это?
Что я затеял?» И на лицах других мне страшно было читать эти вопросы. Участие пугало меня. Я
с тоской смотрел, как пустела моя квартира, как из нее понесли мебель, письменный стол, покойное кресло, диван. Покинуть все это, променять на
что?
То представлялась скала, у подножия которой лежит наше разбитое судно, и утопающие напрасно хватаются усталыми руками за гладкие камни; то снилось,
что я на пустом острове, выброшенный
с обломком корабля, умираю
с голода…
Я вспомнил,
что путь этот уже не Магелланов путь,
что с загадками и страхами справились люди.
Экспедиция в Японию — не иголка: ее не спрячешь, не потеряешь. Трудно теперь съездить и в Италию, без ведома публики, тому, кто раз брался за перо. А тут предстоит объехать весь мир и рассказать об этом так, чтоб слушали рассказ без скуки, без нетерпения. Но как и
что рассказывать и описывать? Это одно и то же,
что спросить,
с какою физиономией явиться в общество?
«Отошлите это в ученое общество, в академию, — говорите вы, — а беседуя
с людьми всякого образования, пишите иначе. Давайте нам чудес, поэзии, огня, жизни и красок!» Чудес, поэзии! Я сказал,
что их нет, этих чудес: путешествия утратили чудесный характер. Я не сражался со львами и тиграми, не пробовал человеческого мяса. Все подходит под какой-то прозаический уровень.
Что за чудо увидеть теперь пальму и банан не на картине, а в натуре, на их родной почве, есть прямо
с дерева гуавы, мангу и ананасы, не из теплиц, тощие и сухие, а сочные,
с римский огурец величиною?
Что удивительного теряться в кокосовых неизмеримых лесах, путаться ногами в ползучих лианах, между высоких, как башни, деревьев, встречаться
с этими цветными странными нашими братьями?
С первого раза невыгодно действует на воображение все,
что потом привычному глазу кажется удобством: недостаток света, простора, люки, куда люди как будто проваливаются, пригвожденные к стенам комоды и диваны, привязанные к полу столы и стулья, тяжелые орудия, ядра и картечи, правильными кучами на кранцах, как на подносах, расставленные у орудий; груды снастей, висящих, лежащих, двигающихся и неподвижных, койки вместо постелей, отсутствие всего лишнего; порядок и стройность вместо красивого беспорядка и некрасивой распущенности, как в людях, так и в убранстве этого плавучего жилища.
Моряки особенно жаловались мне на недостаток любознательности в нашей публике ко всему,
что касается моря и флота, и приводили в пример англичан, которые толпами,
с женами и детьми, являются на всякий корабль, приходящий в порт.
Некоторые постоянно живут в Индии и приезжают видеться
с родными в Лондон, как у нас из Тамбова в Москву. Следует ли от этого упрекать наших женщин,
что они не бывают в Китае, на мысе Доброй Надежды, в Австралии, или англичанок за то,
что они не бывают на Камчатке, на Кавказе, в глубине азиатских степей?
Я думал, судя по прежним слухам,
что слово «чай» у моряков есть только аллегория, под которою надо разуметь пунш, и ожидал,
что когда офицеры соберутся к столу, то начнется авральная работа за пуншем, загорится живой разговор, а
с ним и носы, потом кончится дело объяснениями в дружбе, даже объятиями, — словом, исполнится вся программа оргии.
Утром я только
что проснулся, как увидел в каюте своего городского слугу, который не успел
с вечера отправиться на берег и ночевал
с матросами.
Говорят, вон
с этого бревна,
что наверху поперек висит…» — «
С рея, — поправил я.
Тут я услышал морское поверье,
что, поравнявшись
с этим островом, суда бросали, бывало, медную монету духу, охраняющему остров, чтобы он пропустил мимо без бурь.
Только у берегов Дании повеяло на нас теплом, и мы ожили. Холера исчезла со всеми признаками, ревматизм мой унялся, и я стал выходить на улицу — так я прозвал палубу. Но бури не покидали нас: таков обычай на Балтийском море осенью. Пройдет день-два — тихо, как будто ветер собирается
с силами, и грянет потом так,
что бедное судно стонет, как живое существо.
До паров еще, пожалуй, можно бы не то
что гордиться, а забавляться сознанием,
что вот-де дошли же до того,
что плаваем по морю
с попутным ветром.
Это от непривычки: если б пароходы существовали несколько тысяч лет, а парусные суда недавно, глаз людской, конечно, находил бы больше поэзии в этом быстром, видимом стремлении судна, на котором не мечется из угла в угол измученная толпа людей, стараясь угодить ветру, а стоит в бездействии, скрестив руки на груди, человек,
с покойным сознанием,
что под ногами его сжата сила, равная силе моря, заставляющая служить себе и бурю, и штиль.
Начинается крик, шум, угрозы,
с одной стороны по-русски,
с другой — энергические ответы и оправдания по-голландски, или по-английски, по-немецки. Друг друга в суматохе не слышат, не понимают, а кончится все-таки тем,
что расцепятся, — и все смолкнет: корабль нем и недвижим опять; только часовой задумчиво ходит
с ружьем взад и вперед.
Потом, вникая в устройство судна, в историю всех этих рассказов о кораблекрушениях, видишь,
что корабль погибает не легко и не скоро,
что он до последней доски борется
с морем и носит в себе пропасть средств к защите и самохранению, между которыми есть много предвиденных и непредвиденных,
что, лишась почти всех своих членов и частей, он еще тысячи миль носится по волнам, в виде остова, и долго хранит жизнь человека.
Подходим ближе — люди протягивают к нам руки, умоляя — купить рыбы. Велено держать вплоть к лодкам. «Брандспойты!» — закричал вахтенный, и рыбакам задан был обильный душ, к несказанному удовольствию наших матросов, и рыбаков тоже, потому
что и они засмеялись вместе
с нами.
Я, кажется, прилагаю все старания, — говорит он со слезами в голосе и
с пафосом, — общество удостоило меня доверия, надеюсь, никто до сих пор не был против этого,
что я блистательно оправдывал это доверие; я дорожу оказанною мне доверенностью…» — и так продолжает, пока дружно не захохочут все и наконец он сам.
«Вам
что за дело?» — «Может быть, что-нибудь насчет стола, находите,
что это нехорошо, дорого, так снимите
с меня эту обязанность: я ценю ваше доверие, но если я мог возбудить подозрения, недостойные вас и меня, то я готов отказаться…» Он даже встанет, положит салфетку, но общий хохот опять усадит его на место.
«Завтра на вахту рано вставать, — говорит он, вздыхая, — подложи еще подушку, повыше, да постой, не уходи, я, может быть, что-нибудь вздумаю!» Вот к нему-то я и обратился
с просьбою, нельзя ли мне отпускать по кружке пресной воды на умыванье, потому-де,
что мыло не распускается в морской воде,
что я не моряк, к морскому образу жизни не привык, и, следовательно, на меня, казалось бы, строгость эта распространяться не должна.
«Нет», —
с чувством подтвердил я, в надежде,
что он станет давать мне пресную воду.
Я взглядом спросил кого-то:
что это? «Англия», — отвечали мне. Я присоединился к толпе и молча,
с другими, стал пристально смотреть на скалы. От берега прямо к нам шла шлюпка; долго кувыркалась она в волнах, наконец пристала к борту. На палубе показался низенький, приземистый человек в синей куртке, в синих панталонах. Это был лоцман, вызванный для провода фрегата по каналу.
Теперь нужно только спросить: к
чему же этот ряд новых опытов выпал на долю человека, не имеющего запаса свежести и большей впечатлительности, который не может ни
с успехом воспользоваться ими, ни оценить, который даже просто устал выносить их?
Поэтому я уехал из отечества покойно, без сердечного трепета и
с совершенно сухими глазами. Не называйте меня неблагодарным,
что я, говоря «о петербургской станции», умолчал о дружбе, которой одной было бы довольно, чтоб удержать человека на месте.
Многие постоянно ведут какой-то арифметический счет — вроде приходо-расходной памятной книжки — своим заслугам и заслугам друга; справляются беспрестанно
с кодексом дружбы, который устарел гораздо больше Птоломеевой географии и астрономии или Аристотелевой риторики; все еще ищут, нет ли
чего вроде пиладова подвига, ссылаясь на любовь, имеющую в ежегодных календарях свои статистические таблицы помешательств, отравлений и других несчастных случаев.
Мудрено ли,
что при таких понятиях я уехал от вас
с сухими глазами,
чему немало способствовало еще и то,
что, уезжая надолго и далеко, покидаешь кучу надоевших до крайности лиц, занятий, стен и едешь, как я ехал, в новые, чудесные миры, в существование которых плохо верится, хотя штурман по пальцам рассчитывает, когда должны прийти в Индию, когда в Китай, и уверяет,
что он был везде по три раза.
Жаль только (на этот раз),
что везут
с неимоверною быстротою: хижины, фермы, города, замки мелькают, как писаные.
Нужды нет,
что декабрь, а в полях работают, собирают овощи — нельзя рассмотреть
с дороги — какие.
В тавернах, в театрах — везде пристально смотрю, как и
что делают, как веселятся, едят, пьют; слежу за мимикой, ловлю эти неуловимые звуки языка, которым волей-неволей должен объясняться
с грехом пополам, благословляя судьбу,
что когда-то учился ему: иначе хоть не заглядывай в Англию.
Пожалуй, без приготовления, да еще без воображения, без наблюдательности, без идеи, путешествие, конечно, только забава. Но счастлив, кто может и забавляться такою благородною забавой, в которой нехотя чему-нибудь да научишься! Вот Regent-street, Oxford-street, Trafalgar-place — не живые ли это черты чужой физиономии, на которой движется современная жизнь, и не звучит ли в именах память прошедшего, повествуя на каждом шагу, как слагалась эта жизнь?
Что в этой жизни схожего и
что несхожего
с нашей?..
Самый Британский музеум, о котором я так неблагосклонно отозвался за то,
что он поглотил меня на целое утро в своих громадных сумрачных залах, когда мне хотелось на свет Божий, смотреть все живое, — он разве не есть огромная сокровищница, в которой не только ученый, художник, даже просто фланер, зевака, почерпнет какое-нибудь знание, уйдет
с идеей обогатить память свою не одним фактом?
Я после каждой прогулки возвращаюсь домой
с набитыми всякой всячиной карманами, и потом, выкладывая каждую вещь на стол, принужден сознаваться,
что вот это вовсе не нужно, это у меня есть и т. д.
Глядя, как англичане возятся
с своим умершим дюком вот уж третью неделю, кажется,
что они высидели и эту редкость.
Между тем общее впечатление, какое производит наружный вид Лондона,
с циркуляциею народонаселения, странно: там до двух миллионов жителей, центр всемирной торговли, а
чего бы вы думали не заметно? — жизни, то есть ее бурного брожения.
С деревьями,
с травой сделано то же,
что с лошадьми и
с быками.
Механик, инженер не побоится упрека в незнании политической экономии: он никогда не прочел ни одной книги по этой части; не заговаривайте
с ним и о естественных науках, ни о
чем, кроме инженерной части, — он покажется так жалко ограничен… а между тем под этою ограниченностью кроется иногда огромный талант и всегда сильный ум, но ум, весь ушедший в механику.
Кажется, честность, справедливость, сострадание добываются как каменный уголь, так
что в статистических таблицах можно, рядом
с итогом стальных вещей, бумажных тканей, показывать,
что вот таким-то законом для той провинции или колонии добыто столько-то правосудия или для такого дела подбавлено в общественную массу материала для выработки тишины, смягчения нравов и т. п.
От этого могу сказать только — и то для того, чтоб избежать предполагаемого упрека, —
что они прекрасны, стройны,
с удивительным цветом лица, несмотря на то
что едят много мяса, пряностей и пьют крепкие вина.
Надо сказать,
что и мужчины достойны этих леди по красоте: я уже сказал,
что все, начиная
с человека, породисто и красиво в Англии.
Этого я не видал: я не проникал в семейства и знаю только понаслышке и по весьма немногим признакам, между прочим по тому,
что англичанин, когда хочет познакомиться
с вами покороче, оказать особенное внимание, зовет вас к себе, в свое святилище, обедать: больше уж он сделать не в состоянии.
Вот тут я вспомнил все проведенные
с вами двадцать четвертые декабря; живо себе воображал,
что у вас в зале и светло, и тепло и
что я бы теперь сидел там
с тем,
с другим,
с той, другой…
Однажды в Портсмуте он прибежал ко мне, сияя от радости и сдерживая смех. «
Чему ты радуешься?» — спросил я. «Мотыгин… Мотыгин…» — твердил он, смеясь. (Мотыгин — это друг его, худощавый, рябой матрос.) «Ну,
что ж Мотыгин?» — «
С берега воротился…» — «Ну?» — «Позови его, ваше высокоблагородие, да спроси,
что он делал на берегу?» Но я забыл об этом и вечером встретил Мотыгина
с синим пятном около глаз. «
Что с тобой? отчего пятно?» — спросил я. Матросы захохотали; пуще всех радовался Фаддеев.
Наконец объяснилось,
что Мотыгин вздумал «поиграть»
с портсмутской леди, продающей рыбу. Это все равно
что поиграть
с волчицей в лесу: она отвечала градом кулачных ударов, из которых один попал в глаз. Но и матрос в своем роде тоже не овца: оттого эта волчья ласка была для Мотыгина не больше, как сарказм какой-нибудь барыни на неуместную любезность франта. Но Фаддеев утешается этим еще до сих пор, хотя синее пятно на глазу Мотыгина уже пожелтело.
Каждый день прощаюсь я
с здешними берегами, поверяю свои впечатления, как скупой поверяет втихомолку каждый спрятанный грош. Дешевы мои наблюдения, немного выношу я отсюда, может быть отчасти и потому,
что ехал не сюда,
что тороплюсь все дальше. Я даже боюсь слишком вглядываться, чтоб не осталось сору в памяти. Я охотно расстаюсь
с этим всемирным рынком и
с картиной суеты и движения,
с колоритом дыма, угля, пара и копоти. Боюсь,
что образ современного англичанина долго будет мешать другим образам…
Мимоходом съел высиженного паром цыпленка, внес фунт стерлингов в пользу бедных. После того, покойный сознанием,
что он прожил день по всем удобствам,
что видел много замечательного,
что у него есть дюк и паровые цыплята,
что он выгодно продал на бирже партию бумажных одеял, а в парламенте свой голос, он садится обедать и, встав из-за стола не совсем твердо, вешает к шкафу и бюро неотпираемые замки, снимает
с себя машинкой сапоги, заводит будильник и ложится спать. Вся машина засыпает.
Молчит приказчик: купец, точно,
с гривной давал. Да как же барин-то узнал? ведь он не видел купца! Решено было,
что приказчик поедет в город на той неделе и там покончит дело.