Неточные совпадения
Казалось, все страхи, как мечты, улеглись: вперед манил простор и ряд неиспытанных наслаждений. Грудь дышала свободно, навстречу веяло уже югом, манили голубые
небеса и воды. Но вдруг за этою перспективой возникало опять грозное привидение и росло по мере того, как я вдавался в путь. Это привидение была мысль: какая обязанность лежит
на грамотном путешественнике перед соотечественниками, перед обществом, которое следит за плавателями?
Раза три в год Финский залив и покрывающее его серое
небо нарядятся в голубой цвет и млеют, любуясь друг другом, и северный человек, едучи из Петербурга в Петергоф, не насмотрится
на редкое «чудо», ликует в непривычном зное, и все заликует: дерево, цветок и животное.
Я писал вам, как мы, гонимые бурным ветром, дрожа от северного холода, пробежали мимо берегов Европы, как в первый раз пал
на нас у подошвы гор Мадеры ласковый луч солнца и, после угрюмого, серо-свинцового
неба и такого же моря, заплескали голубые волны, засияли синие
небеса, как мы жадно бросились к берегу погреться горячим дыханием земли, как упивались за версту повеявшим с берега благоуханием цветов.
«Боже мой! кто это выдумал путешествия? — невольно с горестью воскликнул я, — едешь четвертый месяц, только и видишь серое
небо и качку!» Кто-то засмеялся. «Ах, это вы!» — сказал я, увидя, что в каюте стоит, держась рукой за потолок, самый высокий из моих товарищей, К. И. Лосев. «Да право! — продолжал я, — где же это синее море, голубое
небо да теплота, птицы какие-то да рыбы, которых, говорят, видно
на самом дне?»
На ропот мой как тут явился и дед.
Небо и море серые. А ведь это уж испанское
небо! Мы были в 30-х градусах ‹северной› широты. Мы так были заняты, что и не заметили, как миновали Францию, а теперь огибали Испанию и Португалию. Я, от нечего делать, любил уноситься мысленно
на берега, мимо которых мы шли и которых не видали.
Далеко, кажется, уехал я, но чую еще север смущенной душой; до меня еще доносится дыхание его зимы, вижу его колорит
на воде и
небе.
Cogito ergo sum — путешествую, следовательно, наслаждаюсь, перевел я
на этот раз знаменитое изречение, поднимаясь в носилках по горе и упиваясь необыкновенным воздухом, не зная
на что смотреть:
на виноградники ли,
на виллы, или
на синее
небо, или
на океан.
Когда мы обогнули восточный берег острова и повернули к южному, нас ослепила великолепная и громадная картина, которая как будто поднималась из моря, заслонила собой и
небо, и океан, одна из тех картин, которые видишь в панораме,
на полотне, и не веришь, приписывая обольщению кисти.
Норд-остовый пассат. — Острова Зеленого Мыса. — С.-Яго и Порто-Прайя. — Северный тропик. — Тропическая зима. — Штилевая полоса. — Экватор. — Южный тропик и зюйд-остовый пассат. — Летучие рыбы и акулы. — Опять штили. — Масленица. — Образ жизни
на фрегате. — Купанье. — Море и
небо.
Надеть ли поэзию, как праздничный кафтан,
на современную идею или по-прежнему скитаться с ней в родимых полях и лесах, смотреть
на луну, нюхать розы, слушать соловьев или, наконец, идти с нею сюда, под эти жаркие
небеса? Научите.
Нужно ли вам поэзии, ярких особенностей природы — не ходите за ними под тропики: рисуйте
небо везде, где его увидите, рисуйте с торцовой мостовой Невского проспекта, когда солнце, излив огонь и блеск
на крыши домов, протечет чрез Аничков и Полицейский мосты, медленно опустится за Чекуши; когда
небо как будто задумается ночью, побледнеет
на минуту и вдруг вспыхнет опять, как задумывается и человек, ища мысли: по лицу
на мгновенье разольется туман, и потом внезапно озарится оно отысканной мыслью.
Эта вечно играющая и что-то будто говорящая
на непонятном языке картина
неба никогда не надоест глазам.
Выйдешь из каюты
на полчаса дохнуть ночным воздухом и простоишь в онемении два-три часа, не отрывая взгляда от
неба, разве глаза невольно сами сомкнутся от усталости.
Чуткое воображение, полное грез и ожиданий, создает среди безмолвия эти звуки, а
на фоне этой синевы
небес какие-то отдаленные образы…
Выйдешь
на палубу, взглянешь и ослепнешь
на минуту от нестерпимого блеска
неба, моря; от меди
на корабле, от железа отскакивают снопы лучей; палуба и та нестерпимо блещет и уязвляет глаз своей белизной. Скоро обедать; а что будет за обедом? Кстати, Тихменев
на вахте: спросить его.
Тишина и теплота ночи были невыразимо приятны: ни ветерка, ни облачка; звезды так и глазели с
неба, сильно мигая;
на балконах везде люди и говор.
На веранде одного дома сидели две или три девицы и прохаживался высокий, плотный мужчина, с проседью. «Вон и мистер Бен!» — сказал Вандик. Мы поглядели
на мистера Бена, а он
на нас. Он продолжал ходить, а мы поехали в гостиницу — маленький и дрянной домик с большой, красивой верандой. Я тут и остался. Вечер был тих. С
неба уже сходил румянец. Кое-где прорезывались звезды.
Вдали,
на темном фоне
неба, лежали массы еще темнее: это горы.
Здесь царствовала такая прохлада, такая свежесть от зелени и с моря, такой величественный вид
на море,
на леса,
на пропасти,
на дальний горизонт
неба,
на качающиеся вдали суда, что мы, в радости, перестали сердиться
на кучеров и велели дать им вина, в благодарность за счастливую идею завести нас сюда.
У выхода из Фальсбея мы простились с Корсаковым надолго и пересели
на шлюпку. Фосфорный блеск был так силен в воде, что весла черпали как будто растопленное серебро, в воздухе разливался запах морской влажности.
Небо сквозь редкие облака слабо теплилось звездами, затмеваемыми лунным блеском.
Я надеялся
на эти тропики как
на каменную гору: я думал, что настанет, как в Атлантическом океане, умеренный жар, ровный и постоянный ветер; что мы войдем в безмятежное царство вечного лета, голубого
неба, с фантастическим узором облаков, и синего моря. Но ничего похожего
на это не было: ветер, качка, так что полупортики у нас постоянно были закрыты.
Небо млело избытком жара, и по вечерам носились в нем, в виде пыли, какие-то атомы, помрачавшие немного огнистые зори, как будто семена и зародыши жаркой производительной силы, которую так обильно лили здесь
на землю и воду солнечные лучи.
Я бросился наверх, вскочил
на пушку, смотрю: близко, в полуверсте, мчится
на нас — в самом деле «бог знает что»: черный крутящийся столп с дымом, похожий, пожалуй, и
на пароход; но с
неба, из облака, тянется к нему какая-то темная узкая полоса, будто рукав; все ближе, ближе.
Жар несносный; движения никакого, ни в воздухе, ни
на море. Море — как зеркало, как ртуть: ни малейшей ряби. Вид пролива и обоих берегов поразителен под лучами утреннего солнца. Какие мягкие, нежащие глаз цвета
небес и воды! Как ослепительно ярко блещет солнце и разнообразно играет лучами в воде! В ином месте пучина кипит золотом, там как будто горит масса раскаленных угольев: нельзя смотреть; а подальше, кругом до горизонта, распростерлась лазурная гладь. Глаз глубоко проникает в прозрачные воды.
Небо млело заревом и атомами; ни одного облака
на нем.
Прощайте, роскошные, влажные берега: дай Бог никогда не возвращаться под ваши деревья, под жгучее
небо и
на болотистые пары! Довольно взглянуть один раз: жарко и как раз лихорадку схватишь!
Под этим
небом, в этом воздухе носятся фантастические призраки; под крыльями таких ночей только снятся жаркие сны и необузданные поэтические грезы о нисхождении Брамы
на землю, о жаркой любви богов к смертным — все эти страстные образы, в которых воплотилось чудовищное плодородие здешней природы.
Начиная с Зондского пролива, мы все наслаждались такими ночами.
Небо как книга здесь, которую не устанешь читать: она здесь открытее и яснее, как будто само
небо ближе к земле. Мы с бароном Крюднером подолгу стояли
на вахтенной скамье, любуясь по ночам звездами, ярко игравшей зарницей и особенно метеорами, которые, блестя бенгальскими огнями, нередко бороздили
небо во всех направлениях.
Возвращение
на фрегат было самое приятное время в прогулке: было совершенно прохладно; ночь тиха; кругом,
на чистом горизонте, резко отделялись черные силуэты пиков и лесов и ярко блистала зарница — вечное украшение
небес в здешних местах. Прямо
на голову текли лучи звезд, как серебряные нити. Но вода была лучше всего: весла с каждым ударом черпали чистейшее серебро, которое каскадом сыпалось и разбегалось искрами далеко вокруг шлюпки.
На возвратном пути опять над нами сияла картина ночного
неба: с одной стороны Медведица, с другой — Южный Крест, далее Канопус, Центавры, наконец, могучий небесный странник Юпитер лили потоки лучей, а за ними, как розово-палевое зарево, сиял блеск Млечного Пути.
Мы пробирались мимо джонок, которых уродливые силуэты тяжело покачивались крупными тенями, в одно время,
на фоне звездного
неба и
на воде.
От островов Бонинсима до Японии — не путешествие, а прогулка, особенно в августе: это лучшее время года в тех местах.
Небо и море спорят друг с другом, кто лучше, кто тише, кто синее, — словом, кто более понравится путешественнику. Мы в пять дней прошли 850 миль. Наше судно, как старшее, давало сигналы другим трем и одно из них вело
на буксире. Таща его
на двух канатах, мы могли видеться с бывшими там товарищами; иногда перемолвим и слово, написанное
на большой доске складными буквами.
Часов в семь утра мгновенно стихло, наступила отличная погода. Следующая и вчерашняя ночи были так хороши, что не уступали тропическим. Какие нежные тоны — сначала розового, потом фиолетового, вечернего
неба! какая грациозная, игривая группировка облаков! Луна бела, прозрачна, и какой мягкий свет льет она
на все!
Над головой у нас голубое, чудесное
небо, вдали террасы гор, кругом странная улица с непохожими
на наши домами и людьми тоже.
Этот прямой и непосредственный родственник
неба, брат, сын или племянник луны мог бы, кажется, решить, но он сидит с своими двенадцатью супругами и несколькими стами их помощниц, сочиняет стихи, играет
на лютне и кушает каждый день
на новой посуде.
Только вечернее
небо, перед захождением и восхождением солнца, великолепно и непохоже
на наше.
На другой день, 24-го числа, в Рождественский сочельник, погода была великолепная: трудно забыть такой день.
Небо и море — это одна голубая масса; воздух теплый, без движения. Как хорош Нагасакский залив! И самые Нагасаки, облитые солнечным светом, походили
на что-то путное. Между бурыми холмами кое-где ярко зеленели молодые всходы нового посева риса, пшеницы или овощей. Поглядишь к морю — это бесконечная лазоревая пелена.
В «отдыхальне» подали чай,
на который просили обратить особенное внимание. Это толченый чай самого высокого сорта: он родился
на одной горе, о которой подробно говорит Кемпфер. Часть этого чая идет собственно для употребления двора сиогуна и микадо, а часть, пониже сорт, для высших лиц. Его толкут в порошок, кладут в чашку с кипятком — и чай готов. Чай превосходный, крепкий и ароматический, но нам он показался не совсем вкусен, потому что был без сахара. Мы, однако ж, превознесли его до
небес.
Ночь была лунная. Я смотрел
на Пассиг, который тек в нескольких саженях от балкона,
на темные силуэты монастырей,
на чуть-чуть качающиеся суда, слушал звуки долетавшей какой-то музыки, кажется арфы, только не фортепьян, и женский голос. Глядя
на все окружающее, не умеешь представить себе, как хмурится это
небо, как бледнеют и пропадают эти краски, как природа расстается с своим праздничным убором.
И горизонт уж не казался нам дальним и безбрежным, как, бывало,
на различных океанах, хотя дугообразная поверхность земли и здесь закрывала даль и, кроме воды и
неба, ничего не было видно.
Джукджур отстоит в восьми верстах от станции, где мы ночевали. Вскоре по сторонам пошли горы, одна другой круче, серее и недоступнее. Это как будто искусственно насыпанные пирамидальные кучи камней. По виду ни
на одну нельзя влезть. Одни сероватые, другие зеленоватые, все вообще неприветливые, гордо поднимающие плечи в
небо, не удостоивающие взглянуть вниз, а только сбрасывающие с себя каменья.
Станция называется Маймакан. От нее двадцать две версты до станции Иктенда. Сейчас едем.
На горах не оттаял вчерашний снег; ветер дует осенний;
небо скучное, мрачное; речка потеряла веселый вид и опечалилась, как печалится вдруг резвое и милое дитя. Пошли опять то горы, то просеки, острова и долины. До Иктенды проехали в темноте, лежа в каюте, со свечкой, и ничего не видали. От холода коченели ноги.
По окончании всех приготовлений адмирал, в конце ноября, вдруг решился
на отважный шаг: идти в центр Японии, коснуться самого чувствительного ее нерва, именно в город Оосаки, близ Миако, где жил микадо, глава всей Японии, сын
неба, или, как неправильно прежде называли его в Европе, «духовный император». Там, думал не без основания адмирал, японцы струсят неожиданного появления иноземцев в этом закрытом и священном месте и скорее согласятся
на предложенные им условия.