Неточные совпадения
Мы уж «вытянулись» на рейд: подуй N или NO, и в полчаса мы поднимем крылья и вступим в океан, да он не готов,
видно, принять нас; он
как будто углаживает нам путь вестовыми ветрами.
Барин помнит даже, что в третьем году Василий Васильевич продал хлеб по три рубля, в прошлом дешевле, а Иван Иваныч по три с четвертью. То в поле чужих мужиков встретит да спросит, то напишет кто-нибудь из города, а не то так,
видно, во сне приснится покупщик, и цена тоже. Недаром долго спит. И щелкают они на счетах с приказчиком иногда все утро или целый вечер, так что тоску наведут на жену и детей, а приказчик выйдет весь в поту из кабинета,
как будто верст за тридцать на богомолье пешком ходил.
«Боже мой! кто это выдумал путешествия? — невольно с горестью воскликнул я, — едешь четвертый месяц, только и видишь серое небо и качку!» Кто-то засмеялся. «Ах, это вы!» — сказал я, увидя, что в каюте стоит, держась рукой за потолок, самый высокий из моих товарищей, К. И. Лосев. «Да право! — продолжал я, — где же это синее море, голубое небо да теплота, птицы какие-то да рыбы, которых, говорят,
видно на самом дне?» На ропот мой
как тут явился и дед.
Португальцы поставили носилки на траву. «Bella vischta, signor!» — сказали они. В самом деле, прекрасный вид! Описывать его смешно. Уж лучше снять фотографию: та, по крайней мере, передаст все подробности. Мы были на одном из уступов горы, на половине ее высоты… и того нет: под ногами нашими целое море зелени, внизу город, точно игрушка; там чуть-чуть
видно,
как ползают люди и животные, а дальше вовсе не игрушка — океан; на рейде опять игрушки — корабли, в том числе и наш.
22 января Л. А. Попов, штурманский офицер, за утренним чаем сказал: «Поздравляю: сегодня в восьмом часу мы пересекли Северный тропик». — «А я ночью озяб», — заметил я. «
Как так?» — «Так, взял да и озяб:
видно, кто-нибудь из нас охладел, или я, или тропики. Я лежал легко одетый под самым люком, а «ночной зефир струил эфир» прямо на меня».
Промелькнет воробей — гораздо наряднее нашего, франт, а сейчас
видно, что воробей,
как он ни франти.
У этого мысль льется так игриво и свободно:
видно, что ум не задавлен предрассудками; не рядится взгляд его в английский покрой,
как в накрахмаленный галстух: ну, словом, все,
как только может быть у космополита, то есть у жида.
Девицы вошли в гостиную, открыли жалюзи, сели у окна и просили нас тоже садиться,
как хозяйки не отеля, а частного дома. Больше никого не было
видно. «А кто это занимается у вас охотой?» — спросил я. «Па», — отвечала старшая. — «Вы одни с ним живете?» — «Нет; у нас есть ма», — сказала другая.
Но отец Аввакум имел, что французы называют, du guignon [неудачу — фр.]. К вечеру стал подувать порывистый ветерок, горы закутались в облака. Вскоре облака заволокли все небо. А я подготовлял было его увидеть Столовую гору, назначил пункт, с которого ее
видно, но перед нами стояли горы темных туч,
как будто стены, за которыми прятались и Стол и Лев. «Ну, завтра увижу, — сказал он, — торопиться нечего». Ветер дул сильнее и сильнее и наносил дождь, когда мы вечером, часов в семь, подъехали к отелю.
По трапам еще стремились потоки, но у меня ноги уж были по колени в воде — нечего разбирать,
как бы посуше пройти. Мы выбрались наверх: темнота ужасная, вой ветра еще ужаснее; не
видно было, куда ступить. Вдруг молния.
Окон в хижинах не было, да и не нужно: оттуда сквозь стены можно видеть, что делается наруже, зато и снаружи
видно все, что делается внутри. А внутри ничего не делается: малаец лежит на циновке или ребятишки валяются,
как поросята.
К нам не выехало ни одной лодки,
как это всегда бывает в жилых местах; на берегу не
видно было ни одного человека; только около самого берега,
как будто в белых бурунах, мелькнули два огня и исчезли.
Стоят на ногах они неуклюже, опустившись корпусом на коленки, и большею частью смотрят сонно, вяло:
видно, что их ничто не волнует, что нет в этой массе людей постоянной идеи и цели,
какая должна быть в мыслящей толпе, что они едят, спят и больше ничего не делают, что привыкли к этой жизни и любят ее.
Из разговоров, из обнаруживаемой по временам зависти, с
какою глядят на нас и на все европейское Эйноске, Сьоза, Нарабайоси 2-й,
видно, что они чувствуют и сознают свое положение, грустят и представляют немую, покорную оппозицию: это jeune Japon [молодая Япония — фр.].
Saddle Islands значит Седельные острова:
видно уж по этому, что тут хозяйничали англичане. Во время китайской войны английские военные суда тоже стояли здесь. Я вижу берег теперь из окна моей каюты: это целая группа островков и камней, вроде знаков препинания; они и на карте показаны в виде точек. Они бесплодны,
как большая часть островов около Китая; ветры обнажают берега. Впрочем, пишут, что здесь много устриц и — чего бы вы думали? — нарциссов!
Наши моряки любуются,
как они ловко управляются на море с своими красными бочкообразными лодками и рогожными парусами:
видно, что море — их стихия.
«Ну, это значит быть без обеда», — думал я, поглядывая на две гладкие, белые, совсем тупые спицы, которыми нельзя взять ни твердого, ни мягкого кушанья.
Как же и чем есть? На соседа моего Унковского,
видно, нашло такое же раздумье, а может быть, заговорил и голод, только он взял обе палочки и грустно разглядывал их. Полномочные рассмеялись и наконец решили приняться за обед. В это время вошли опять слуги, и каждый нес на подносе серебряную ложку и вилку для нас.
Мы шли, шли в темноте, а проклятые улицы не кончались: все заборы да сады. Ликейцы,
как тени, неслышно скользили во мраке. Нас провожал тот же самый, который принес нам цветы. Где было грязно или острые кораллы мешали свободно ступать, он вел меня под руку, обводил мимо луж, которые,
видно, знал наизусть. К несчастью, мы не туда попали, и, если б не провожатый, мы проблуждали бы целую ночь. Наконец добрались до речки, до вельбота, и вздохнули свободно, когда выехали в открытое море.
Фаддеев встретил меня с раковинами. «Отстанешь ли ты от меня с этою дрянью?» — сказал я, отталкивая ящик с раковинами, который он,
как блюдо с устрицами, поставил передо мной. «Извольте посмотреть,
какие есть хорошие», — говорил он, выбирая из ящика то рогатую, то красную, то синюю с пятнами. «Вот эта, вот эта; а эта
какая славная!» И он сунул мне к носу. От нее запахло падалью. «Что это такое?» — «Это я чистил: улитки были, — сказал он, — да,
видно, прокисли». — «Вон, вон! неси к Гошкевичу!»
Передали записку третьему: «Пудди, пудди», — твердил тот задумчиво. Отец Аввакум пустился в новые объяснения: старик долго и внимательно слушал, потом вдруг живо замахал рукой,
как будто догадался, в чем дело. «Ну, понял наконец», — обрадовались мы. Старик взял отца Аввакума за рукав и, схватив кисть, опять написал: «Пудди». «Ну,
видно, не хотят дать», — решили мы и больше к ним уже не приставали.
Сегодня туман не позволил делать промеров и осматривать берега. Зато корейцев целая толпа у нас. Мне
видно из своей каюты,
какие лица сделали они, когда у нас заиграла музыка. Один, услышав фортепиано в каюте, растянулся, от удивления, на полу.
Порыв ветра нагнал холод, дождь, туман, фрегат сильно накренило — и берегов
как не бывало: все закрылось белой мглой; во ста саженях не стало
видно ничего, даже шкуны, которая все время качалась, то с одного, то с другого бока у нас.
И горизонт уж не казался нам дальним и безбрежным,
как, бывало, на различных океанах, хотя дугообразная поверхность земли и здесь закрывала даль и, кроме воды и неба, ничего не было
видно.
Издали чуть-чуть
видно было,
как буруны перекатывались, играя пеной, через каменную гряду.
И теперь помню,
как скорлупка-двойка вдруг пропадала из глаз, будто проваливалась в глубину между двух водяных гор, и долго не
видно было ее, и потом всползала опять боком на гребень волны.