Неточные совпадения
В Англии и ее колониях письмо есть заветный предмет, который проходит чрез тысячи рук, по железным и
другим дорогам, по океанам, из полушария в полушарие, и находит неминуемо того, к кому послано, если только он жив, и так же неминуемо возвращается, откуда послано, если он умер или сам воротился туда же.
«Там вас капитан на самый верх посадит, — говорили мне
друзья и знакомые (отчасти и вы, помните?), — есть не велит давать, на пустой берег высадит».
«Вот вы привыкли по ночам сидеть, а там, как солнце село, так затушат все огни, — говорили
другие, — а шум, стукотня какая, запах, крик!» — «Сопьетесь вы там с кругу! — пугали некоторые, — пресная вода там в редкость, все больше ром пьют».
Я все мечтал — и давно мечтал — об этом вояже, может быть с той минуты, когда учитель сказал мне, что если ехать от какой-нибудь точки безостановочно, то воротишься к ней с
другой стороны: мне захотелось поехать с правого берега Волги, на котором я родился, и воротиться с левого; хотелось самому туда, где учитель указывает пальцем быть экватору, полюсам, тропикам.
«Подал бы я, — думалось мне, — доверчиво мудрецу руку, как дитя взрослому, стал бы внимательно слушать, и, если понял бы настолько, насколько ребенок понимает толкования дядьки, я был бы богат и этим скудным разумением». Но и эта мечта улеглась в воображении вслед за многим
другим. Дни мелькали, жизнь грозила пустотой, сумерками, вечными буднями: дни, хотя порознь разнообразные, сливались в одну утомительно-однообразную массу годов.
И люди тоже, даже незнакомые, в
другое время недоступные, хуже судьбы, как будто сговорились уладить дело. Я был жертвой внутренней борьбы, волнений, почти изнемогал. «Куда это? Что я затеял?» И на лицах
других мне страшно было читать эти вопросы. Участие пугало меня. Я с тоской смотрел, как пустела моя квартира, как из нее понесли мебель, письменный стол, покойное кресло, диван. Покинуть все это, променять на что?
В одном я — скромный чиновник, в форменном фраке, робеющий перед начальническим взглядом, боящийся простуды, заключенный в четырех стенах с несколькими десятками похожих
друг на
друга лиц, вицмундиров.
В
другом я — новый аргонавт, в соломенной шляпе, в белой льняной куртке, может быть с табачной жвачкой во рту, стремящийся по безднам за золотым руном в недоступную Колхиду, меняющий ежемесячно климаты, небеса, моря, государства.
Как пережить эту
другую жизнь, сделаться гражданином
другого мира?
Мне не дано ни
других костей, ни новых нерв.
Хотя я и беспечно отвечал на все, частию трогательные, частию смешные, предостережения
друзей, но страх нередко и днем и ночью рисовал мне призраки бед.
Я справлялся, как мог, с сомнениями: одни удалось победить,
другие оставались нерешенными до тех пор, пока дойдет до них очередь, и я мало-помалу ободрился.
Оно и нелегко: если, сбираясь куда-нибудь на богомолье, в Киев или из деревни в Москву, путешественник не оберется суматохи, по десяти раз кидается в объятия родных и
друзей, закусывает, присаживается и т. п., то сделайте посылку, сколько понадобится времени, чтобы тронуться четыремстам человек — в Японию.
Офицеры бросили книги, карты (географические:
других там нет), разговоры и стремительно побежали туда же.
«Что это такое авральная работа?» — спросил я
другого офицера.
Между тем наблюдал за
другими: вот молодой человек, гардемарин, бледнеет, опускается на стул; глаза у него тускнеют, голова клонится на сторону.
«Что это, вас, кажется, травит?» — говорит ему
другой.
Едва успеваешь отскакивать то от того, то от
другого…
«Нет, лучше лимонного соку», — советуют
другие; третьи предлагают луку или редьки.
«Помилуйте, что за хорошо: курить нельзя», — сказал
другой, входя в каюту.
Но, к удивлению и удовольствию моему, на длинном столе стоял всего один графин хереса, из которого человека два выпили по рюмке,
другие и не заметили его.
Подать упавшему помощь, не жертвуя
другими людьми, по причине сильного волнения, было невозможно.
В самом деле, то от одной, то от
другой группы опрометью бежал матрос с пустой чашкой к братскому котлу и возвращался осторожно, неся полную до краев чашку.
На
другой день заревел шторм, сообщения с берегом не было, и мы простояли, помнится, трое суток в печальном бездействии.
Изредка нарушалось однообразие неожиданным развлечением. Вбежит иногда в капитанскую каюту вахтенный и тревожно скажет: «Купец наваливается, ваше высокоблагородие!» Книги, обед — все бросается, бегут наверх; я туда же. В самом деле, купеческое судно, называемое в море коротко купец, для отличия от военного, сбитое течением или от неуменья править, так и ломит, или на нос, или на корму, того и гляди стукнется, повредит как-нибудь утлегарь, поломает реи — и не перечтешь, сколько наделает вреда себе и
другим.
Хорошо успокоение: прочесть подряд сто историй, одна страшнее и плачевнее
другой, когда пускаешься года на три жить на море!
Только и говорится о том, как корабль стукнулся о камень, повалился на бок, как рухнули мачты, палубы, как гибли сотнями люди — одни раздавленные пушками,
другие утонули…
Между обреченным гибели судном и рассвирепевшим морем завязывается упорная битва: с одной стороны слепая сила, с
другой — отчаяние и зоркая хитрость, указывающая самому крушению совершаться постепенно, по правилам.
Это костромское простодушие так нравилось мне, что я Христом Богом просил
других не учить Фаддеева, как обращаться со мною.
Он, по общему выбору, распоряжался хозяйством кают-компании, и вот тут-то встречалось множество поводов обязать того,
другого, вспомнить, что один любит такое-то блюдо, а
другой не любит и т. п.
Иногда на
другом конце заведут стороной, вполголоса, разговор, что вот зелень не свежа, да и дорога, что кто-нибудь будто был на берегу и видел лучше, дешевле.
Я взглядом спросил кого-то: что это? «Англия», — отвечали мне. Я присоединился к толпе и молча, с
другими, стал пристально смотреть на скалы. От берега прямо к нам шла шлюпка; долго кувыркалась она в волнах, наконец пристала к борту. На палубе показался низенький, приземистый человек в синей куртке, в синих панталонах. Это был лоцман, вызванный для провода фрегата по каналу.
Пружины, двигающие этим, ржавеют на море вместе с железом, сталью и многим
другим.
Зато тут
другие двигатели не дают дремать организму: бури, лишения, опасности, ужас, может быть, отчаяние, наконец следует смерть, которая везде следует; здесь только быстрее, нежели где-нибудь.
Дружба, как бы она ни была сильна, едва ли удержит кого-нибудь от путешествия. Только любовникам позволительно плакать и рваться от тоски, прощаясь, потому что там
другие двигатели: кровь и нервы; оттого и боль в разлуке. Дружба вьет гнездо не в нервах, не в крови, а в голове, в сознании.
Многие постоянно ведут какой-то арифметический счет — вроде приходо-расходной памятной книжки — своим заслугам и заслугам
друга; справляются беспрестанно с кодексом дружбы, который устарел гораздо больше Птоломеевой географии и астрономии или Аристотелевой риторики; все еще ищут, нет ли чего вроде пиладова подвига, ссылаясь на любовь, имеющую в ежегодных календарях свои статистические таблицы помешательств, отравлений и
других несчастных случаев.
Напротив того, про «неистинного»
друга говорят: «Этот приходит только есть да пить, а мы не знаем, каков он на деле».
И что за дружба такая, что за
друг?
Плохо, когда
друг проводит в путь, встретит или выручит из беды по обязанности, а не по влечению.
Погода странная — декабрь, а тепло: вчера была гроза; там вдруг пахнет холодом, даже послышится запах мороза, а на
другой день в пальто нельзя ходить.
На
другой день, когда я вышел на улицу, я был в большом недоумении: надо было начать путешествовать в чужой стороне, а я еще не решил как.
Одни нашли где-нибудь окно,
другие пробрались в самую церковь Св.
Я был один в этом океане и нетерпеливо ждал
другого дня, когда Лондон выйдет из ненормального положения и заживет своею обычною жизнью.
Оттого я довольно равнодушно пошел вслед за
другими в Британский музеум, по сознанию только необходимости видеть это колоссальное собрание редкостей и предметов знания.
Мы целое утро осматривали ниневийские древности, этрусские, египетские и
другие залы, потом змей, рыб, насекомых — почти все то, что есть и в Петербурге, в Вене, в Мадрите.
Чем смотреть на сфинксы и обелиски, мне лучше нравится простоять целый час на перекрестке и смотреть, как встретятся два англичанина, сначала попробуют оторвать
друг у
друга руку, потом осведомятся взаимно о здоровье и пожелают один
другому всякого благополучия; смотреть их походку или какую-то иноходь, и эту важность до комизма на лице, выражение глубокого уважения к самому себе, некоторого презрения или, по крайней мере, холодности к
другому, но благоговения к толпе, то есть к обществу.
С любопытством смотрю, как столкнутся две кухарки, с корзинами на плечах, как несется нескончаемая двойная, тройная цепь экипажей, подобно реке, как из нее с неподражаемою ловкостью вывернется один экипаж и сольется с
другою нитью, или как вся эта цепь мгновенно онемеет, лишь только полисмен с тротуара поднимет руку.
Вечером он для иностранца — тюрьма, особенно в такой сезон, когда нет спектаклей и
других публичных увеселений, то есть осенью и зимой.
Кроме торжественных обедов во дворце или у лорда-мэра и
других, на сто, двести и более человек, то есть на весь мир, в обыкновенные дни подают на стол две-три перемены, куда входит почти все, что едят люди повсюду.
Еще они могли бы тоже принять в свой язык нашу пословицу: не красна изба углами, а красна пирогами, если б у них были пироги, а то нет; пирожное они подают, кажется, в подражание
другим: это стереотипный яблочный пирог да яичница с вареньем и крем без сахара или что-то в этом роде.