Неточные совпадения
В
самом деле, то от одной, то от другой группы опрометью бежал матрос с пустой чашкой к братскому котлу и возвращался осторожно, неся полную
до краев чашку.
Я, кажется, прилагаю все старания, — говорит он со слезами в голосе и с пафосом, — общество удостоило меня доверия, надеюсь, никто
до сих пор не был против этого, что я блистательно оправдывал это доверие; я дорожу оказанною мне доверенностью…» — и так продолжает, пока дружно не захохочут все и наконец он
сам.
В спорах о любви начинают примиряться; о дружбе еще не решили ничего определительного и, кажется, долго не решат, так что
до некоторой степени каждому позволительно составить
самому себе идею и определение этого чувства.
Сам я только что собрался обещать вам — не писать об Англии, а вы требуете, чтоб я писал, сердитесь, что
до сих пор не сказал о ней ни слова.
Чем смотреть на сфинксы и обелиски, мне лучше нравится простоять целый час на перекрестке и смотреть, как встретятся два англичанина, сначала попробуют оторвать друг у друга руку, потом осведомятся взаимно о здоровье и пожелают один другому всякого благополучия; смотреть их походку или какую-то иноходь, и эту важность
до комизма на лице, выражение глубокого уважения к
самому себе, некоторого презрения или, по крайней мере, холодности к другому, но благоговения к толпе, то есть к обществу.
С ней была пожилая дама, вся в черном, начиная с чепца
до ботинок; и
сама хозяйка тоже; они, должно быть, в трауре.
У
самого подножия горы лежат домов
до сорока английской постройки; между ними видны две церкви, протестантская и католическая.
«А ведь это
самый южный трактир отсюда по прямому пути
до полюса, — сказал мне товарищ, — внесите это в вашу записную книжку».
Я хотел засмеяться и, глядя на них,
сам зевнул
до слез, а они засмеялись.
— «Куда же отправитесь, выслужив пенсию?» — «И
сам не знаю; может быть, во Францию…» — «А вы знаете по-французски?» — «О да…» — «В
самом деле?» И мы живо заговорили с ним, а
до тех пор, правду сказать, кроме Арефьева, который отлично говорит по-английски, у нас рты были точно зашиты.
Путешественник почти совсем не видит деревень и хижин диких да и немного встретит их
самих: все занято пришельцами, то есть европейцами и малайцами, но не теми малайцами, которые заселяют Индийский архипелаг: африканские малайцы распространились будто бы, по словам новейших изыскателей, из Аравии или из Египта
до мыса Доброй Надежды.
Это род тайного совета губернатора, который, впрочем,
сам не только не подчинен ни тому, ни другому советам, но он может даже пустить предложенный им закон в ход, хотя бы Законодательный совет и не одобрил его, и применять
до утверждения английского колониального министра.
Успеху англичан, или, лучше сказать, успеху цивилизации, противоборствуют
до сих пор кроме
самой природы два враждебные обстоятельства, первое: скрытая, застарелая ненависть голландцев к англичанам как к победителям, к их учреждениям, успехам, торговле, богатству.
Они опустошили всю нынешнюю провинцию Альбани, кроме
самого Гремстоуна, часть Винтерберга
до моря, всего пространство на 100 миль в длину и около 80 в ширину, избегая, однако же, открытого и общего столкновения с неприятелем.
Выше сказано было, что колония теперь переживает один из
самых знаменательных моментов своей истории: действительно оно так.
До сих пор колония была не что иное, как английская провинция, живущая по законам, начертанным ей метрополиею, сообразно духу последней, а не действительным потребностям страны. Не раз заочные распоряжения лондонского колониального министра противоречили нуждам края и вели за собою местные неудобства и затруднения в делах.
Напрасно, однако ж, я глазами искал этих лесов: они растут по морским берегам, а внутри, начиная от
самого мыса и
до границ колонии, то есть верст на тысячу, почва покрыта мелкими кустами на песчаной почве да искусственно возделанными садами около ферм, а за границами, кроме редких оазисов, и этого нет.
Чрез полчаса стол опустошен был
до основания. Вино было старый фронтиньяк, отличное. «Что это, — ворчал барон, — даже ни цыпленка! Охота таскаться по этаким местам!» Мы распрощались с гостеприимными, молчаливыми хозяевами и с смеющимся доктором. «Я надеюсь с вами увидеться, — кричал доктор, — если не на возвратном пути, так я приеду в Саймонстоун: там у меня служит брат, мы вместе поедем на
самый мыс смотреть соль в горах, которая там открылась».
Через четверть часа он воротился с огромной и великолепной картой, где подробно означены формации всех гор, от
самого мыса
до внутренних границ колонии.
Черный цвет, от
самого черно-бархатного с глянцем, как лакированная кожа, переходил, постепенными оттенками,
до смугло-желтого.
В ожидании товарищей, я прошелся немного по улице и рассмотрел, что город выстроен весьма правильно и чистота в нем доведена
до педантизма. На улице не увидишь ничего лишнего, брошенного. Канавки, идущие по обеим сторонам улиц, мостики содержатся как будто в каком-нибудь парке. «Скучный город!» — говорил Зеленый с тоской, глядя на эту чистоту. При постройке города не жалели места: улицы так широки и длинны, что в
самом деле, без густого народонаселения, немного скучно на них смотреть.
Место, где я сидел, было
самое покойное, и я удерживал его
до последней крайности.
Орудия закрепили тройными талями и, сверх того, еще занесли кабельтовым, и на этот счет были довольно покойны. Качка была ужасная. Вещи, которые крепко привязаны были к стенам и к полу, отрывались и неслись в противоположную сторону, оттуда назад. Так задумали оторваться три массивные кресла в капитанской каюте. Они рванулись, понеслись, домчались
до средины; тут крен был так крут, что они скакнули уже по воздуху, сбили столик перед диваном и, изломав его, изломавшись
сами, с треском упали все на диван.
Я пошел проведать Фаддеева. Что за картина! в нижней палубе сидело, в
самом деле, человек сорок: иные покрыты были простыней с головы
до ног, а другие и без этого. Особенно один уже пожилой матрос возбудил мое сострадание. Он морщился и сидел голый, опершись руками и головой на бочонок, служивший ему столом.
Сначала вошли на палубу переводчики. «Оппер-баниосы», — говорили они почтительным шепотом, указывая на лодки, а
сами стали в ряд. Вскоре показались и вошли на трап, потом на палубу двое японцев, поблагообразнее и понаряднее прочих. Переводчики встретили их, положив руки на колени и поклонившись почти
до земли. За ними вошло человек двадцать свиты.
Нет, пусть японцы хоть сейчас посадят меня в клетку, а я, с упрямством Галилея, буду утверждать, что они — отрезанные ломти китайской семьи, ее дети, ушедшие на острова и, по географическому своему положению, запершиеся там
до нашего прихода. И
самые острова эти, если верить геологам, должны составлять часть, оторвавшуюся некогда от материка…
Вот идут по трапу и ступают на палубу, один за другим, и старые и молодые японцы, и об одной, и о двух шпагах, в черных и серых кофтах, с особенно тщательно причесанными затылками, с особенно чисто выбритыми лбами и бородой, — словом, молодец к молодцу: длиннолицые и круглолицые,
самые смуглые, и изжелта, и посветлее, подслеповатые и с выпученными глазами, то донельзя гладкие, то
до невозможности рябые.
А тепло, хорошо; дед два раза лукаво заглядывал в мою каюту: «У вас опять тепло, — говорил он утром, — а то было засвежело». А у меня жарко
до духоты. «Отлично, тепло!» — говорит он обыкновенно, войдя ко мне и отирая пот с подбородка. В
самом деле 21˚ по Реом‹юру› тепла в тени.
Корвет перетянулся, потом транспорт, а там и мы, но без помощи японцев, а
сами, на парусах. Теперь ближе к берегу. Я целый день смотрел в трубу на домы, деревья. Все хижины да дрянные батареи с пушками на развалившихся станках. Видел я внутренность хижин: они без окон, только со входами; видел голых мужчин и женщин, тоже голых сверху
до пояса: у них надета синяя простая юбка — и только. На порогах, как везде, бегают и играют ребятишки; слышу лай собак, но редко.
Часов
до четырех, по обыкновению, писал и только собрался лечь, как начали делать поворот на другой галс: стали свистать, командовать; бизань-шкот и грота-брас идут чрез роульсы, привинченные к
самой крышке моей каюты, и когда потянут обе эти снасти, точно два экипажа едут по
самому черепу.
Как только доходило
до последней цифры, шкипер немного выходил из апатии и иногда
сам брался за руль.
Нашим мелким судам трудно входить сюда, а фрегату невозможно, разве с помощью сильного парохода. Фрегат сидит 23 фута; фарватер Янсекияна и впадающей в него реки Вусун, на которой лежит Шанхай, имеет
самую большую глубину 24 фута, и притом он чрезвычайно узок. Недалеко оставалось
до Woosung (Вусуна), местечка при впадении речки того же имени в Янсекиян.
Шанхай
сам по себе ничтожное место по народонаселению; в нем всего (было
до осады)
до трехсот тысяч жителей: это мало для китайского города, но он служил торговым предместьем этим городам и особенно провинциям, где родится лучший шелк и чай — две
самые важные статьи, которыми пока расплачивается Китай за бумажные, шерстяные и другие европейские и американские изделия.
В Японии, напротив, еще
до сих пор скоро дела не делаются и не любят даже тех, кто имеет эту слабость. От наших судов
до Нагасаки три добрые четверти часа езды. Японцы часто к нам ездят: ну что бы пригласить нас стать у города, чтоб
самим не терять по-пустому время на переезды? Нельзя. Почему? Надо спросить у верховного совета, верховный совет спросит у сиогуна, а тот пошлет к микадо.
Все четверо полномочные были в широких мантиях из богатой, толстой, шелковой с узорами материи, которая едва сжималась в складки; рукава у кисти были чрезвычайно широкие, спереди, от
самого подбородка
до пояса, висел из той же материи нагрудник; под мантией обыкновенный халат и юбка, конечно шелковые же.
В «отдыхальне» подали чай, на который просили обратить особенное внимание. Это толченый чай
самого высокого сорта: он родился на одной горе, о которой подробно говорит Кемпфер. Часть этого чая идет собственно для употребления двора сиогуна и микадо, а часть, пониже сорт, для высших лиц. Его толкут в порошок, кладут в чашку с кипятком — и чай готов. Чай превосходный, крепкий и ароматический, но нам он показался не совсем вкусен, потому что был без сахара. Мы, однако ж, превознесли его
до небес.
После этого церемониймейстер пришел и объявил, что его величество сиогун прислал российскому полномочному подарки и просил принять их. В знак того, что подарки принимаются с уважением, нужно было дотронуться
до каждого из них обеими руками. «Вот подарят редкостей! — думали все, — от
самого сиогуна!» — «Что подарили?» — спрашивали мы шепотом у Посьета, который ходил в залу за подарками. «Ваты», — говорит. «Как ваты?» — «Так, ваты шелковой да шелковой материи». — «Что ж, шелковая материя — это хорошо!»
Возделанные поля, чистота хижин, сады, груды плодов и овощей, глубокий мир между людьми — все свидетельствовало, что жизнь доведена трудом
до крайней степени материального благосостояния; что
самые заботы, страсти, интересы не выходят из круга немногих житейских потребностей; что область ума и духа цепенеет еще в сладком, младенческом сне, как в первобытных языческих пастушеских царствах; что жизнь эта дошла
до того рубежа, где начинается царство духа, и не пошла далее…
Ликейские острова управляются королем. Около трехсот лет назад прибыли сюда японские суда, а именно князя Сатсумского, взяли острова в свое владение и обложили данью, которая, по словам здешнего миссионера, простирается
до двухсот тысяч рублей на наши деньги. Но, по показанию других, острова могут приносить впятеро больше. По этим цифрам можно судить о плодородии острова. Недаром князь Сатсумский считается
самым богатым из всех японских князей.
Мы шли, шли в темноте, а проклятые улицы не кончались: все заборы да сады. Ликейцы, как тени, неслышно скользили во мраке. Нас провожал тот же
самый, который принес нам цветы. Где было грязно или острые кораллы мешали свободно ступать, он вел меня под руку, обводил мимо луж, которые, видно, знал наизусть. К несчастью, мы не туда попали, и, если б не провожатый, мы проблуждали бы целую ночь. Наконец добрались
до речки,
до вельбота, и вздохнули свободно, когда выехали в открытое море.
За городом дорога пошла берегом. Я смотрел на необозримый залив, на наши суда, на озаряемые солнцем горы, одни, поближе, пурпуровые, подальше — лиловые;
самые дальние синели в тумане небосклона. Картина впереди — еще лучше: мы мчались по большому зеленому лугу с декорацией индийских деревень, прячущихся в тени бананов и пальм. Это одна бесконечная шпалера зелени — на бананах нежной, яркой
до желтизны, на пальмах темной и жесткой.
Он много важности придавал свертке, говорил даже, что она изменяет
до некоторой степени вкус
самого табаку.
Везде
до нас долетали звуки флейт и кларнетов: артисты, от избытка благодарности, не могли перестать
сами собою, как испорченная шарманка.
Зрителей было человек
до пятисот в
самой клетке да человек тысяча около.
Работа кипит: одни корабли приходят с экземплярами Нового завета, курсами наук на китайском языке, другие с ядами всех родов, от
самых грубых
до тонких.
Дорогу эту можно назвать прекрасною для верховой езды, но только не в грязь. Мы легко сделали тридцать восемь верст и слезали всего два раза, один раз у
самого Аяна, завтракали и простились с Ч. и Ф., провожавшими нас, в другой раз на половине дороги полежали на траве у мостика, а потом уже ехали безостановочно. Но тоска: якут-проводник, едущий впереди, ни слова не знает по-русски, пустыня тоже молчит, под конец и мы замолчали и часов в семь вечера молча доехали
до юрты, где и ночевали.
Но довольно похищать из моей памятной дорожной книжки о виденном на пути с моря
до Якутска: при свидании мне нечего будет вам показать. Воротимся в
самый Якутск.
Один якут украдет, например, корову и, чтоб зимой по следам не добрались
до него, надевает на нее сары, или сапоги из конской кожи, какие
сам носит.
Потом (это уж такой обычай) идут все спускать лошадей на Лену: «На руках спустим», — говорят они, и каждую лошадь берут человека четыре, начинают вести с горы и ведут, пока лошади и
сами смирно идут, а когда начинается
самое крутое место, они все рассыпаются, и лошади мчатся
до тех пор, пока захотят остановиться.
В
самую заутреню Рождества Христова я въехал в город. Опухоль в лице была нестерпимая. Вот уж третий день я здесь, а Иркутска не видал. Теперь уже —
до свидания.
В то
самое время как мои бывшие спутники близки были к гибели, я, в течение четырех месяцев, проезжал десять тысяч верст по Сибири, от Аяна на Охотском море
до Петербурга, и, в свою очередь, переживал если не страшные, то трудные, иногда и опасные в своем роде минуты.