Неточные совпадения
Барбос только ничего
не делал, но и
тот по-своему принимал участие
в общем движении.
Она
в тот день с ожесточением разлила чай и вместо
того, чтоб первую чашку крепкого чаю подать, по обыкновению, барыне, выплеснула его вон: «никому, дескать,
не доставайся», и твердо перенесла выговор.
— Полезь-ка, так узнает! Разве нет
в дворне женского пола, кроме меня? С Прошкой свяжусь! вишь, что выдумал! Подле него и сидеть-то тошно — свинья свиньей! Он,
того и гляди, норовит ударить человека или сожрать что-нибудь барское из-под рук — и
не увидишь.
— Я
не столько для себя самой, сколько для тебя же отговариваю. Зачем ты едешь? Искать счастья? Да разве тебе здесь нехорошо? разве мать день-деньской
не думает о
том, как бы угодить всем твоим прихотям? Конечно, ты
в таких летах, что одни материнские угождения
не составляют счастья; да я и
не требую этого. Ну, погляди вокруг себя: все смотрят тебе
в глаза. А дочка Марьи Карповны, Сонюшка? Что… покраснел? Как она, моя голубушка — дай бог ей здоровья — любит тебя: слышь, третью ночь
не спит!
Как назвать Александра бесчувственным за
то, что он решился на разлуку? Ему было двадцать лет. Жизнь от пелен ему улыбалась; мать лелеяла и баловала его, как балуют единственное чадо; нянька все пела ему над колыбелью, что он будет ходить
в золоте и
не знать горя; профессоры твердили, что он пойдет далеко, а по возвращении его домой ему улыбнулась дочь соседки. И старый кот, Васька, был к нему, кажется, ласковее, нежели к кому-нибудь
в доме.
О горе, слезах, бедствиях он знал только по слуху, как знают о какой-нибудь заразе, которая
не обнаружилась, но глухо где-то таится
в народе. От этого будущее представлялось ему
в радужном свете. Его что-то манило вдаль, но что именно — он
не знал. Там мелькали обольстительные призраки, но он
не мог разглядеть их; слышались смешанные звуки —
то голос славы,
то любви: все это приводило его
в сладкий трепет.
Гораздо более беды для него было
в том, что мать его, при всей своей нежности,
не могла дать ему настоящего взгляда на жизнь и
не приготовила его на борьбу с
тем, что ожидало его и ожидает всякого впереди.
И обед
не в обед. Тогда уж к нему даже кого-нибудь и отправят депутатом проведать, что с ним,
не заболел ли,
не уехал ли? И если он болен,
то и родного
не порадуют таким участьем.
Прежде всего отслужили молебен, причем Антон Иваныч созвал дворню, зажег свечу и принял от священника книгу, когда
тот перестал читать, и передал ее дьячку, а потом отлил
в скляночку святой воды, спрятал
в карман и сказал: «Это Агафье Никитишне». Сели за стол. Кроме Антона Иваныча и священника, никто по обыкновению
не дотронулся ни до чего, но зато Антон Иваныч сделал полную честь этому гомерическому завтраку. Анна Павловна все плакала и украдкой утирала слезы.
— Прощай, Евсеюшка, прощай, мой ненаглядный! — говорила мать, обнимая его, — вот тебе образок; это мое благословение. Помни веру, Евсей,
не уйди там у меня
в бусурманы! а
не то прокляну!
Не пьянствуй,
не воруй; служи барину верой и правдой. Прощай, прощай!..
Петр Иванович Адуев, дядя нашего героя, так же как и этот, двадцати лет был отправлен
в Петербург старшим своим братом, отцом Александра, и жил там безвыездно семнадцать лет. Он
не переписывался с родными после смерти брата, и Анна Павловна ничего
не знала о нем с
тех пор, как он продал свое небольшое имение, бывшее недалеко от ее деревни.
В лице замечалась также сдержанность,
то есть уменье владеть собою,
не давать лицу быть зеркалом души.
Тут кстати Адуев вспомнил, как, семнадцать лет назад, покойный брат и
та же Анна Павловна отправляли его самого. Они, конечно,
не могли ничего сделать для него
в Петербурге, он сам нашел себе дорогу… но он вспомнил ее слезы при прощанье, ее благословения, как матери, ее ласки, ее пироги и, наконец, ее последние слова: «Вот, когда вырастет Сашенька — тогда еще трехлетний ребенок, — может быть, и вы, братец, приласкаете его…» Тут Петр Иваныч встал и скорыми шагами пошел
в переднюю…
Александр увидел, что ему, несмотря на все усилия,
не удастся
в тот день ни разу обнять и прижать к груди обожаемого дядю, и отложил это намерение до другого раза.
Впрочем, когда я дома обедаю,
то милости прошу и тебя, а
в другие дни — здесь молодые люди обыкновенно обедают
в трактире, но я советую тебе посылать за своим обедом: дома и покойнее и
не рискуешь столкнуться бог знает с кем.
— Да, порядочно; сбываем больше во внутренние губернии на ярмарки. Последние два года — хоть куда! Если б еще этак лет пять, так и
того… Один компанион, правда,
не очень надежен — все мотает, да я умею держать его
в руках. Ну, до свидания. Ты теперь посмотри город, пофлянируй, пообедай где-нибудь, а вечером приходи ко мне пить чай, я дома буду, — тогда поговорим. Эй, Василий! ты покажешь им комнату и поможешь там устроиться.
Вон Матвей Матвеич вышел из дому, с толстой палкой,
в шестом часу вечера, и всякому известно, что он идет делать вечерний моцион, что у него без
того желудок
не варит и что он остановится непременно у окна старого советника, который, также известно, пьет
в это время чай.
С кем ни встретишься — поклон да пару слов, а с кем и
не кланяешься, так знаешь, кто он, куда и зачем идет, и у
того в глазах написано: и я знаю, кто вы, куда и зачем идете.
Если, наконец, встретятся незнакомые, еще
не видавшие друг друга,
то вдруг лица обоих превращаются
в знаки вопроса; они остановятся и оборотятся назад раза два, а пришедши домой, опишут и костюм и походку нового лица, и пойдут толки и догадки, и кто, и откуда, и зачем.
Александр сначала с провинциальным любопытством вглядывался
в каждого встречного и каждого порядочно одетого человека, принимая их
то за какого-нибудь министра или посланника,
то за писателя: «
Не он ли? — думал он, —
не этот ли?» Но вскоре это надоело ему — министры, писатели, посланники встречались на каждом шагу.
— Мать пишет, что она дала тебе тысячу рублей: этого мало, — сказал Петр Иваныч. — Вот один мой знакомый недавно приехал сюда, ему тоже надоело
в деревне; он хочет пользоваться жизнию, так
тот привез пятьдесят тысяч и ежегодно будет получать по стольку же. Он точно будет пользоваться жизнию
в Петербурге, а ты — нет! ты
не за
тем приехал.
— Какая поэзия
в том, что глупо? поэзия, например,
в письме твоей тетки! желтый цветок, озеро, какая-то тайна… как я стал читать — мне так стало нехорошо, что и сказать нельзя! чуть
не покраснел, а уж я ли
не отвык краснеть!
— Знаю я эту святую любовь:
в твои лета только увидят локон, башмак, подвязку, дотронутся до руки — так по всему телу и побежит святая, возвышенная любовь, а дай-ка волю, так и
того… Твоя любовь, к сожалению, впереди; от этого никак
не уйдешь, а дело уйдет от тебя, если
не станешь им заниматься.
— Потому что
в этом поступке разума,
то есть смысла, нет, или, говоря словами твоего профессора, сознание
не побуждает меня к этому; вот если б ты был женщина — так другое дело: там это делается без смысла, по другому побуждению.
О любви он
того же мнения, с небольшими оттенками:
не верит
в неизменную и вечную любовь, как
не верит
в домовых — и нам
не советует верить.
— Как иногда
в других — и
в математике, и
в часовщике, и
в нашем брате, заводчике. Ньютон, Гутенберг, Ватт так же были одарены высшей силой, как и Шекспир, Дант и прочие. Доведи-ка я каким-нибудь процессом нашу парголовскую глину до
того, чтобы из нее выходил фарфор лучше саксонского или севрского, так ты думаешь, что тут
не было бы присутствия высшей силы?
— Боже сохрани! Искусство само по себе, ремесло само по себе, а творчество может быть и
в том и
в другом, так же точно, как и
не быть. Если нет его, так ремесленник так и называется ремесленник, а
не творец, и поэт без творчества уж
не поэт, а сочинитель… Да разве вам об этом
не читали
в университете? Чему же вы там учились?..
И тут: придет посторонний проситель, подаст, полусогнувшись, с жалкой улыбкой, бумагу — мастер возьмет, едва дотронется до нее пером и передаст другому,
тот бросит ее
в массу тысяч других бумаг, — но она
не затеряется: заклейменная нумером и числом, она пройдет невредимо через двадцать рук, плодясь и производя себе подобных.
Поскрипев, передает родительницу с новым чадом пятому —
тот скрипит
в свою очередь пером, и рождается еще плод, пятый охорашивает его и сдает дальше, и так бумага идет, идет — никогда
не пропадает: умрут ее производители, а она все существует целые веки.
В глазах блистали самоуверенность и отвага —
не та отвага, что слышно за версту, что глядит на все нагло и ухватками и взглядами говорит встречному и поперечному: «Смотри, берегись,
не задень,
не наступи на ногу, а
не то — понимаешь? с нами расправа коротка!» Нет, выражение
той отваги, о которой говорю,
не отталкивает, а влечет к себе.
— Перед мужем все обнаружится, а
то, если рассуждать по-твоему, вслух, так, пожалуй, многие и век
в девках просидят. Есть дуры, что прежде времени обнаруживают
то, что следовало бы прятать да подавлять, ну, зато после слезы да слезы:
не расчет!
Мелькнуло несколько месяцев. Александра стало почти нигде
не видно, как будто он пропал. Дядю он посещал реже.
Тот приписывал это его занятиям и
не мешал ему. Но редактор журнала однажды, при встрече с Петром Иванычем, жаловался, что Александр задерживает статьи. Дядя обещал при первом случае объясниться с племянником. Случай представился дня через три. Александр вбежал утром к дяде как сумасшедший.
В его походке и движениях видна была радостная суетливость.
— Мудрено! с Адама и Евы одна и
та же история у всех, с маленькими вариантами. Узнай характер действующих лиц, узнаешь и варианты. Это удивляет тебя, а еще писатель! Вот теперь и будешь прыгать и скакать дня три, как помешанный, вешаться всем на шею — только, ради бога,
не мне. Я тебе советовал бы запереться на это время
в своей комнате, выпустить там весь этот пар и проделать все проделки с Евсеем, чтобы никто
не видал. Потом немного одумаешься, будешь добиваться уж другого, поцелуя например…
— За
тех, кого они любят, кто еще
не утратил блеска юношеской красоты,
в ком и
в голове и
в сердце — всюду заметно присутствие жизни,
в глазах
не угас еще блеск, на щеках
не остыл румянец,
не пропала свежесть — признаки здоровья; кто бы
не истощенной рукой повел по пути жизни прекрасную подругу, а принес бы ей
в дар сердце, полное любви к ней, способное понять и разделить ее чувства, когда права природы…
— «Я, говорит, женат, — продолжал он, — у меня, говорит, уж трое детей, помогите,
не могу прокормиться, я беден…» беден! какая мерзость! нет, я надеюсь, что ты
не попадешь ни
в ту, ни
в другую категорию.
— А тебе — двадцать три: ну, брат, она
в двадцать три раза умнее тебя. Она, как я вижу, понимает дело: с тобою она пошалит, пококетничает, время проведет весело, а там… есть между этими девчонками преумные! Ну, так ты
не женишься. Я думал, ты хочешь это как-нибудь поскорее повернуть, да тайком.
В твои лета эти глупости так проворно делаются, что
не успеешь и помешать; а
то через год! до
тех пор она еще надует тебя…
— Я! про
тех, кого вы
не знаете, вы можете заключать что угодно; но меня —
не грех ли вам подозревать
в такой гнусности? Кто же я
в ваших глазах?
— Знаю, знаю! Порядочный человек
не сомневается
в искренности клятвы, когда дает ее женщине, а потом изменит или охладеет, и сам
не знает как. Это делается
не с намерением, и тут никакой гнусности нет, некого винить: природа вечно любить
не позволила. И верующие
в вечную и неизменную любовь делают
то же самое, что и неверующие, только
не замечают или
не хотят сознаться; мы, дескать, выше этого,
не люди, а ангелы — глупость!
— А зато, когда настанет, — перебил дядя, — так подумаешь — и горе пройдет, как проходило тогда-то и тогда-то, и со мной, и с
тем, и с другим. Надеюсь, это
не дурно и стоит обратить на это внимание; тогда и терзаться
не станешь, когда разглядишь переменчивость всех шансов
в жизни; будешь хладнокровен и покоен, сколько может быть покоен человек.
Жизнь Александра разделялась на две половины. Утро поглощала служба. Он рылся
в запыленных делах, соображал вовсе
не касавшиеся до него обстоятельства, считал на бумаге миллионами
не принадлежавшие ему деньги. Но порой голова отказывалась думать за других, перо выпадало из рук, и им овладевала
та сладостная нега, на которую сердился Петр Иваныч.
Гребцы машут веслами медленно, мерно, как машина. Пот градом льет по загорелым лицам; им и нужды нет, что у Александра сердце заметалось
в груди, что,
не спуская глаз с одной точки, он уж два раза
в забытьи заносил через край лодки
то одну,
то другую ногу, а они ничего: гребут себе с
тою же флегмой да по временам отирают рукавом лицо.
Как они принялись работать, как стали привскакивать на своих местах! куда девалась усталость? откуда взялась сила? Весла так и затрепетали по воде. Лодка — что скользнет,
то саженей трех как
не бывало. Махнули раз десяток — корма уже описала дугу, лодка грациозно подъехала и наклонилась у самого берега. Александр и Наденька издали улыбались и
не сводили друг с друга глаз. Адуев ступил одной ногой
в воду вместо берега. Наденька засмеялась.
Но если кто пристально вглядывался
в ее черты,
тот долго
не сводил с нее глаз.
В ее лета спится крепко,
не то что
в мои: такая бессонница бывает, поверите ли? даже тоска сделается; от нерв, что ли, —
не знаю.
Как могущественно все настроивало ум к мечтам, сердце к
тем редким ощущениям, которые во всегдашней, правильной и строгой жизни кажутся такими бесполезными, неуместными и смешными отступлениями… да! бесполезными, а между
тем в те минуты душа только и постигает смутно возможность счастья, которого так усердно ищут
в другое время и
не находят.
Кругом тихо. Только издали, с большой улицы, слышится гул от экипажей, да по временам Евсей, устав чистить сапог, заговорит вслух: «Как бы
не забыть: давеча
в лавочке на грош уксусу взял да на гривну капусты, завтра надо отдать, а
то лавочник, пожалуй,
в другой раз и
не поверит — такая собака! Фунтами хлеб вешают, словно
в голодный год, — срам! Ух, господи, умаялся. Вот только дочищу этот сапог — и спать.
В Грачах, чай, давно спят:
не по-здешнему! Когда-то господь бог приведет увидеть…»
Александр взбесился и отослал
в журнал, но ему возвратили и
то и другое.
В двух местах на полях комедии отмечено было карандашом: «Недурно» — и только.
В повести часто встречались следующие отметки: «Слабо, неверно, незрело, вяло, неразвито» и проч., а
в конце сказано было: «Вообще заметно незнание сердца, излишняя пылкость, неестественность, все на ходулях, нигде
не видно человека… герой уродлив… таких людей
не бывает… к напечатанию неудобно! Впрочем, автор, кажется,
не без дарования, надо трудиться!..»
Справедливость требует сказать, что она иногда на вздохи и стихи отвечала зевотой. И
не мудрено: сердце ее было занято, но ум оставался празден. Александр
не позаботился дать ему пищи. Год, назначенный Наденькою для испытания, проходил. Она жила с матерью опять на
той же даче. Александр заговаривал о ее обещании, просил позволения поговорить с матерью. Наденька отложила было до переезда
в город, но Александр настаивал.
Гости разошлись. Ушел и граф. Наденька этого
не знала и
не спешила домой. Адуев без церемонии ушел от Марьи Михайловны
в сад. Наденька стояла спиной к Александру, держась рукой за решетку и опершись головой на руку, как
в тот незабвенный вечер… Она
не видала и
не слыхала его прихода.
Ему, как всякому влюбленному, вдруг пришло
в голову и
то: «Ну, если она
не виновата? может быть,
в самом деле она равнодушна к графу.