Неточные совпадения
Вообще легко можно
было угадать по лицу ту пору жизни, когда совершилась уже борьба молодости со зрелостью, когда
человек перешел на вторую половину жизни, когда каждый прожитой опыт, чувство, болезнь оставляют след. Только рот его сохранял, в неуловимой игре тонких губ и в улыбке, молодое, свежее, иногда почти детское выражение.
На лице его можно
было прочесть покойную уверенность в себе и понимание других, выглядывавшие из глаз. «Пожил
человек, знает жизнь и
людей», — скажет о нем наблюдатель, и если не отнесет его к разряду особенных, высших натур, то еще менее к разряду натур наивных.
Это
был представитель большинства уроженцев универсального Петербурга и вместе то, что называют светским
человеком.
— Счастливый
человек! — с завистью сказал Райский. — Если б не
было на свете скуки! Может ли
быть лютее бича?
— Ну, так и Байрон, и Гете, и куча живописцев, скульпторов — все
были пустые
люди…
— Скажи Николаю Васильевичу, что мы садимся обедать, — с холодным достоинством обратилась старуха к
человеку. — Да кушать давать! Ты что, Борис, опоздал сегодня: четверть шестого! — упрекнула она Райского. Он
был двоюродным племянником старух и троюродным братом Софьи. Дом его, тоже старый и когда-то богатый,
был связан родством с домом Пахотиных. Но познакомился он с своей родней не больше года тому назад.
— Если все свести на нужное и серьезное, — продолжал Райский, — куда как жизнь
будет бедна, скучна! Только что
человек выдумал, прибавил к ней — то и красит ее. В отступлениях от порядка, от формы, от ваших скучных правил только и
есть отрады…
Вот посмотрите, этот напудренный старик с стальным взглядом, — говорил он, указывая на портрет, висевший в простенке, — он
был, говорят, строг даже к семейству,
люди боялись его взгляда…
— Предки наши
были умные, ловкие
люди, — продолжал он, — где нельзя
было брать силой и волей, они создали систему, она обратилась в предание — и вы гибнете систематически, по преданию, как индианка, сожигающаяся с трупом мужа…
А спросили ли вы себя хоть раз о том: сколько
есть на свете
людей, у которых ничего нет и которым все надо?
— Да, это mauvais genre! [дурной тон! (фр.)] Ведь при вас даже неловко сказать «мужик» или «баба», да еще беременная… Ведь «хороший тон» не велит
человеку быть самим собой… Надо стереть с себя все свое и походить на всех!
— Если б вы любили, кузина, — продолжал он, не слушая ее, — вы должны помнить, как дорого вам
было проснуться после такой ночи, как радостно знать, что вы существуете, что
есть мир,
люди и он…
А оставил он ее давно, как только вступил. Поглядевши вокруг себя, он вывел свое оригинальное заключение, что служба не
есть сама цель, а только средство куда-нибудь девать кучу люда, которому без нее незачем бы родиться на свет. И если б не
было этих
людей, то не нужно
было бы и той службы, которую они несут.
У него в голове
было свое царство цифр в образах: они по-своему строились у него там, как солдаты. Он придумал им какие-то свои знаки или физиономии, по которым они становились в ряды, слагались, множились и делились; все фигуры их рисовались то знакомыми
людьми, то походили на разных животных.
Вон, никак, от соседей скачет
человек, верно, танцевать
будут…
— Я слыхал, дядюшка, что художники теперь в большом уважении. Вы, может
быть, старое время вспоминаете. Из академии выходят знаменитые
люди…
Есть артисты, и лекаря
есть тоже знаменитые
люди: а когда они знаменитыми делаются, спроси-ка?
Просить бабушка не могла своих подчиненных: это
было не в ее феодальной натуре.
Человек, лакей, слуга, девка — все это навсегда, несмотря ни на что, оставалось для нее
человеком, лакеем, слугой и девкой.
Этого
было довольно и больным и лекарке, а помещику и подавно. Так как Меланхолиха практиковала только над крепостными
людьми и мещанами, то врачебное управление не обращало на нее внимания.
— Старой кухни тоже нет; вот новая, нарочно выстроила отдельно, чтоб в дому огня не разводить и чтоб
людям не тесно
было. Теперь у всякого и у всякой свой угол
есть, хоть маленький, да особый. Вот здесь хлеб, провизия; вот тут погреб новый, подвалы тоже заново переделаны.
Все просто на нем, но все как будто сияет. Нанковые панталоны выглажены, чисты; синий фрак как с иголочки. Ему
было лет пятьдесят, а он имел вид сорокалетнего свежего, румяного
человека благодаря парику и всегда гладко обритому подбородку.
— Дело! — иронически заметил Райский, — чуть
было с Олимпа спустились одной ногой к
людям — и досталось.
— Граф Милари, ma chère amie, — сказал он, — grand musicien et le plus aimable garçon du monde. [моя милая… превосходный музыкант и любезнейший молодой
человек (фр.).] Две недели здесь: ты видела его на бале у княгини? Извини, душа моя, я
был у графа: он не пустил в театр.
Целые миры отверзались перед ним, понеслись видения, открылись волшебные страны. У Райского широко открылись глаза и уши: он видел только фигуру
человека в одном жилете, свеча освещала мокрый лоб, глаз
было не видно. Борис пристально смотрел на него, как, бывало, на Васюкова.
— Полноте, полноте лукавить! — перебил Кирилов, — не умеете делать рук, а поучиться — терпенья нет! Ведь если вытянуть эту руку, она
будет короче другой; уродец, в сущности, ваша красавица! Вы все шутите, а ни жизнью, ни искусством шутить нельзя! То и другое строго: оттого немного на свете и
людей и художников…
«Где же тут роман? — печально думал он, — нет его! Из всего этого материала может выйти разве пролог к роману! а самый роман — впереди, или вовсе не
будет его! Какой роман найду я там, в глуши, в деревне! Идиллию, пожалуй, между курами и петухами, а не роман у живых
людей, с огнем, движением, страстью!»
Все
люди на дворе, опешив за работой, с разинутыми ртами глядели на Райского. Он сам почти испугался и смотрел на пустое место: перед ним на земле
были только одни рассыпанные зерна.
— Так и
быть, — сказала она, — я
буду управлять, пока силы
есть. А то, пожалуй, дядюшка так управит, что под опеку попадешь! Да чем ты станешь жить? Странный ты
человек!
— Вот — и слово дал! — беспокойно сказала бабушка. Она колебалась. — Имение отдает! Странный, необыкновенный
человек! — повторяла она, — совсем пропащий! Да как ты жил, что делал, скажи на милость! Кто ты на сем свете
есть? Все
люди как
люди. А ты — кто! Вон еще и бороду отпустил — сбрей, сбрей, не люблю!
— А то, что
человек не чувствует счастья, коли нет рожна, — сказала она, глядя на него через очки. — Надо его ударить бревном по голове, тогда он и узнает, что счастье
было, и какое оно плохонькое ни
есть, а все лучше бревна.
«Странный, необыкновенный
человек! — думала она. — Все ему нипочем, ничего в грош не ставит! Имение отдает, серьезные
люди у него — дураки, себя несчастным называет! Погляжу еще, что
будет!»
— Полно, полно! — с усмешкой остановил Леонтий, — разве титаниды, выродки старых больших
людей. Вон почитай, у monsieur Шарля
есть книжечка. «Napoleon le petit», [«Наполеон Малый» (фр.).] Гюго. Он современного Цесаря представляет в настоящем виде: как этот Регул во фраке дал клятву почти на форуме спасать отечество, а потом…
— Что ей меня доставать? Я такой маленький
человек, что она и не заметит меня.
Есть у меня книги, хотя и не мои… (он робко поглядел на Райского). Но ты оставляешь их в моем полном распоряжении. Нужды мои не велики, скуки не чувствую;
есть жена: она меня любит…
— Нужды нет, а любопытно: он, должно
быть, замечательный
человек. Правда, Тит Никоныч?
— Приятно! — возразила бабушка, — слушать тошно! Пришел бы ко мне об эту пору: я бы ему дала обед! Нет, Борис Павлович: ты живи, как
люди живут,
побудь с нами дома, кушай, гуляй, с подозрительными
людьми не водись, смотри, как я распоряжаюсь имением, побрани, если что-нибудь не так…
Жилось ему сносно: здесь не
было ни в ком претензии казаться чем-нибудь другим, лучше, выше, умнее, нравственнее; а между тем на самом деле оно
было выше, нравственнее, нежели казалось, и едва ли не умнее. Там, в куче
людей с развитыми понятиями, бьются из того, чтобы
быть проще, и не умеют; здесь, не думая о том, все просты, никто не лез из кожи подделаться под простоту.
Райскому нравилась эта простота форм жизни, эта определенная, тесная рама, в которой приютился
человек и пятьдесят — шестьдесят лет живет повторениями, не замечая их и все ожидая, что завтра, послезавтра, на следующий год случится что-нибудь другое, чего еще не
было, любопытное, радостное.
Рассуждает она о
людях, ей знакомых, очень метко, рассуждает правильно о том, что делалось вчера, что
будет делаться завтра, никогда не ошибается; горизонт ее кончается — с одной стороны полями, с другой Волгой и ее горами, с третьей городом, а с четвертой — дорогой в мир, до которого ей дела нет.
— Можно ведь, бабушка, погибнуть и по чужой вине, — возражал Райский, желая проследить за развитием ее житейских понятий, —
есть между
людей вражда, страсти. Чем виноват
человек, когда ему подставляют ногу, опутывают его интригой, крадут, убивают!.. Мало ли что!
— Может ли
быть, чтоб
человек так пропал, из-за других, потому что захотели погубить?
Вон Алексея Петровича три губернатора гнали, именье
было в опеке, дошло до того, что никто взаймы не давал, хоть по миру ступай: а теперь выждал, вытерпел, раскаялся — какие
были грехи — и вышел в
люди.
— Да, правда: он злой, негодный
человек, враг мой
был, не любила я его! Чем же кончилось? Приехал новый губернатор, узнал все его плутни и прогнал! Он смотался, спился, своя же крепостная девка завладела им — и пикнуть не смел. Умер — никто и не пожалел!
— Что? — повторила она, — молод ты, чтоб знать бабушкины проступки. Уж так и
быть, изволь, скажу: тогда откупа пошли, а я вздумала велеть пиво варить для
людей, водку гнали дома, не много, для гостей и для дворни, а все же запрещено
было; мостов не чинила… От меня взятки-то гладки, он и озлобился, видишь! Уж коли кто несчастлив, так, значит, поделом. Проси скорее прощения, а то пропадешь, пойдет все хуже… и…
— Для какой цели? — повторила она, — а для такой, чтоб
человек не засыпал и не забывался, а помнил, что над ним кто-нибудь да
есть; чтобы он шевелился, оглядывался, думал да заботился. Судьба учит его терпению, делает ему характер, чтоб поворачивался живо, оглядывался на все зорким глазом, не лежал на боку и делал, что каждому определил Господь…
— То
есть вы думаете, что к
человеку приставлен какой-то невидимый квартальный надзиратель, чтоб будить его?
На дворе все суетилось, в кухне трещал огонь, в людской обедали
люди, в сарае Тарас возился около экипажей, Прохор вел
поить лошадей.
— Да, да; правда? Oh, nous nous convenons! [О, как мы подходим друг к другу! (фр.)] Что касается до меня, я умею презирать свет и его мнения. Не правда ли, это заслуживает презрения? Там, где
есть искренность, симпатия, где
люди понимают друг друга, иногда без слов, по одному такому взгляду…
Полина Карповна вдова. Она все вздыхает, вспоминая «несчастное супружество», хотя все говорят, что муж у ней
был добрый, смирный
человек и в ее дела никогда не вмешивался. А она называет его «тираном», говорит, что молодость ее прошла бесплодно, что она не жила любовью и счастьем, и верит, что «час ее пробьет, что она полюбит и
будет любить идеально».
Он смотрел мысленно и на себя, как это у него делалось невольно, само собой, без его ведома («и как делалось у всех, — думал он, — непременно, только эти все не наблюдают за собой или не сознаются в этой, врожденной
человеку, черте: одни — только казаться, а другие и
быть и казаться как можно лучше — одни, натуры мелкие — только наружно, то
есть рисоваться, натуры глубокие, серьезные, искренние — и внутренно, что в сущности и значит работать над собой, улучшаться»), и вдумывался, какая роль достается ему в этой встрече: таков ли он, каков должен
быть, и каков именно должен он
быть?
«Еще опыт, — думал он, — один разговор, и я
буду ее мужем, или… Диоген искал с фонарем „
человека“ — я ищу женщины: вот ключ к моим поискам! А если не найду в ней, и боюсь, что не найду, я, разумеется, не затушу фонаря, пойду дальше… Но Боже мой! где кончится это мое странствие?»