Он стал было учиться, сначала на скрипке у Васюкова, — но вот уже неделю водит смычком взад и вперед: а, с, g, тянет за ним Васюков, а смычок дерет ему уши. То захватит он две струны разом, то
рука дрожит от слабости: — нет! Когда же Васюков играет — точно по маслу рука ходит.
Неточные совпадения
Его пронимала
дрожь ужаса и скорби. Он, против воли, группировал фигуры, давал положение тому, другому, себе добавлял, чего недоставало, исключал, что портило общий вид картины. И в то же время сам ужасался процесса своей беспощадной фантазии, хватался
рукой за сердце, чтоб унять боль, согреть леденеющую от ужаса кровь, скрыть муку, которая готова была страшным воплем исторгнуться у него из груди при каждом ее болезненном стоне.
Марина была не то что хороша собой, а было в ней что-то втягивающее, раздражающее, нельзя назвать, что именно, что привлекало к ней многочисленных поклонников: не то скользящий быстро по предметам, ни на чем не останавливающийся взгляд этих изжелта-серых лукавых и бесстыжих глаз, не то какая-то нервная
дрожь плеч и бедр и подвижность, игра во всей фигуре, в щеках и в губах, в
руках; легкий, будто летучий, шаг, широкая ли, внезапно все лицо и ряд белых зубов освещавшая улыбка, как будто к нему вдруг поднесут в темноте фонарь, так же внезапно пропадающая и уступающая место слезам, даже когда нужно, воплям — бог знает что!
Соловей лил свои трели. Марфеньку обняло обаяние теплой ночи. Мгла, легкий шелест листьев и щелканье соловья наводили на нее
дрожь. Она оцепенела в молчании и по временам от страха ловила
руку Викентьева. А когда он сам брал ее за
руку, она ее отдергивала.
— Я уйду: вы что-то опять страшное хотите сказать, как в роще… Пустите! — говорила шепотом Марфенька и
дрожала, и
рука ее
дрожала. — Уйду, не стану слушать, я скажу бабушке все…
Он чувствовал, что
руки у ней
дрожат и что вся она трепещет и бьется в какой-то непонятной для него тревоге.
Наконец глаза ее остановились на висевшей на спинке стула пуховой косынке, подаренной Титом Никонычем. Она бросилась к ней, стала торопливо надевать одной
рукой на голову, другой в ту же минуту отворяла шкаф и доставала оттуда с вешалок, с лихорадочной
дрожью, то то, то другое пальто.
Он почти снес ее с крутизны и поставил на отлогом месте, на дорожке. У него
дрожали руки, он был бледен.
И оба встали с места, оба бледные, стараясь не глядеть друг на друга. Она искала, при слабом, проницавшем сквозь ветви лунном свете, свою мантилью.
Руки у ней
дрожали и брали не то, что нужно. Она хваталась даже за ружье.
Она стала было рассматривать все вещи, но у ней
дрожали руки. Она схватит один флакон, увидит другой, положит тот, возьмет третий, увидит гребенку, щетки в серебряной оправе — и все с ее вензелем М. «От будущей maman», — написано было.
— Это мой другой страшный грех! — перебила ее Татьяна Марковна, — я молчала и не отвела тебя… от обрыва! Мать твоя из гроба достает меня за это; я чувствую — она все снится мне… Она теперь тут, между нас… Прости меня и ты, покойница! — говорила старуха, дико озираясь вокруг и простирая
руку к небу. У Веры пробежала
дрожь по телу. — Прости и ты, Вера, — простите обе!.. Будем молиться!..
Она быстро откинула доску шифоньерки, вынула несколько листов бумаги, взяла перо, обмакнула, хотела написать — и не могла. У ней
дрожали руки.
Почтмейстер. Сам не знаю, неестественная сила побудила. Призвал было уже курьера, с тем чтобы отправить его с эштафетой, — но любопытство такое одолело, какого еще никогда не чувствовал. Не могу, не могу! слышу, что не могу! тянет, так вот и тянет! В одном ухе так вот и слышу: «Эй, не распечатывай! пропадешь, как курица»; а в другом словно бес какой шепчет: «Распечатай, распечатай, распечатай!» И как придавил сургуч — по жилам огонь, а распечатал — мороз, ей-богу мороз. И
руки дрожат, и все помутилось.
Неточные совпадения
Татьяна то вздохнет, то охнет; // Письмо
дрожит в ее
руке; // Облатка розовая сохнет // На воспаленном языке. // К плечу головушкой склонилась. // Сорочка легкая спустилась // С ее прелестного плеча… // Но вот уж лунного луча // Сиянье гаснет. Там долина // Сквозь пар яснеет. Там поток // Засеребрился; там рожок // Пастуший будит селянина. // Вот утро: встали все давно, // Моей Татьяне всё равно.
Он верил, что душа родная // Соединиться с ним должна, // Что, безотрадно изнывая, // Его вседневно ждет она; // Он верил, что друзья готовы // За честь его приять оковы // И что не
дрогнет их
рука // Разбить сосуд клеветника; // Что есть избранные судьбами, // Людей священные друзья; // Что их бессмертная семья // Неотразимыми лучами // Когда-нибудь нас озарит // И мир блаженством одарит.
— Это лошадь отца моего, — сказала Бэла, схватив меня за
руку; она
дрожала, как лист, и глаза ее сверкали. «Ага! — подумал я, — и в тебе, душенька, не молчит разбойничья кровь!»
А надо бы заснуть, чтоб завтра
рука не
дрожала.
Через несколько минут он был уже возле нас; он едва мог дышать; пот градом катился с лица его; мокрые клочки седых волос, вырвавшись из-под шапки, приклеились ко лбу его; колени его
дрожали… он хотел кинуться на шею Печорину, но тот довольно холодно, хотя с приветливой улыбкой, протянул ему
руку.