— Что же мне делать, cousin: я не понимаю? Вы сейчас сказали, что для того, чтобы
понять жизнь, нужно, во-первых, снять портьеру с нее. Положим, она снята, и я не слушаюсь предков: я знаю, зачем, куда бегут все эти люди, — она указала на улицу, — что их занимает, тревожит: что же нужно, во-вторых?
Неточные совпадения
— Что же надо делать, чтоб
понять эту
жизнь и ваши мудреные правила? — спросила она покойным голосом, показывавшим, что она не намерена была сделать шагу, чтоб
понять их, и говорила только потому, что об этом зашла речь.
— Что делать? — повторил он. — Во-первых, снять эту портьеру с окна, и с
жизни тоже, и смотреть на все открытыми глазами, тогда
поймете вы, отчего те старики полиняли и лгут вам, обманывают вас бессовестно из своих позолоченных рамок…
— Послушайте, monsieur Чацкий, — остановила она, — скажите мне по крайней мере отчего я гибну? Оттого что не
понимаю новой
жизни, не… не поддаюсь… как вы это называете… развитию? Это ваше любимое слово. Но вы достигли этого развития, да? а я всякий день слышу, что вы скучаете… вы иногда наводите на всех скуку…
— Говоря о себе, не ставьте себя наряду со мной, кузина: я урод, я… я… не знаю, что я такое, и никто этого не знает. Я больной, ненормальный человек, и притом я отжил, испортил, исказил… или нет, не
понял своей
жизни. Но вы цельны, определенны, ваша судьба так ясна, и между тем я мучаюсь за вас. Меня терзает, что даром уходит
жизнь, как река, текущая в пустыне… А то ли суждено вам природой? Посмотрите на себя…
— Вы про тех говорите, — спросила она, указывая головой на улицу, — кто там бегает, суетится? Но вы сами сказали, что я не
понимаю их
жизни. Да, я не знаю этих людей и не
понимаю их
жизни. Мне дела нет…
— Вы поэт, артист, cousin, вам, может быть, необходимы драмы, раны, стоны, и я не знаю, что еще! Вы не
понимаете покойной, счастливой
жизни, я не
понимаю вашей…
Глаза, как у лунатика, широко открыты, не мигнут; они глядят куда-то и видят живую Софью, как она одна дома мечтает о нем, погруженная в задумчивость, не замечает, где сидит, или идет без цели по комнате, останавливается, будто внезапно пораженная каким-то новым лучом мысли, подходит к окну, открывает портьеру и погружает любопытный взгляд в улицу, в живой поток голов и лиц, зорко следит за общественным круговоротом, не дичится этого шума, не гнушается грубой толпы, как будто и она стала ее частью, будто
понимает, куда так торопливо бежит какой-то господин, с боязнью опоздать; она уже, кажется, знает, что это чиновник, продающий за триста — четыреста рублей в год две трети
жизни, кровь, мозг, нервы.
Она долго глядит на эту
жизнь, и, кажется,
понимает ее, и нехотя отходит от окна, забыв опустить занавес. Она берет книгу, развертывает страницу и опять погружается в мысль о том, как живут другие.
Она как-нибудь угадала или уследила перспективу впечатлений, борьбу чувств, и предузнает ход и, может быть, драму страсти, и
понимает, как глубоко входит эта драма в
жизнь женщины.
— Я этого не
понимаю — этой птичьей
жизни, — сказала она. — Вы, конечно, несерьезно указали вокруг, на природу, на животных…
— Врал, хвастал, не
понимал ничего, Борис, — сказал он, — и не случись этого… я никогда бы и не
понял. Я думал, что я люблю древних людей, древнюю
жизнь, а я просто любил… живую женщину; и любил и книги, и гимназию, и древних, и новых людей, и своих учеников… и тебя самого… и этот — город, вот с этим переулком, забором и с этими рябинами — потому только — что ее любил! А теперь это все опротивело, я бы готов хоть к полюсу уехать… Да, я это недавно узнал: вот как тут корчился на полу и читал ее письмо.
Он сравнивал ее с другими, особенно «новыми» женщинами, из которых многие так любострастно поддавались
жизни по новому учению, как Марина своим любвям, — и находил, что это — жалкие, пошлые и более падшие создания, нежели все другие падшие женщины, уступавшие воображению, темпераменту, и даже золоту, а те будто бы принципу, которого часто не
понимали, в котором не убедились, поверив на слово, следовательно, уступали чему-нибудь другому, чему простодушно уступала, например, жена Козлова, только лицемерно или тупо прикрывали это принципом!
Она теперь только
поняла эту усилившуюся к ней, после признания, нежность и ласки бабушки. Да, бабушка взяла ее неудобоносимое горе на свои старые плечи, стерла своей виной ее вину и не сочла последнюю за «потерю чести». Потеря чести! Эта справедливая, мудрая, нежнейшая женщина в мире, всех любящая, исполняющая так свято все свои обязанности, никого никогда не обидевшая, никого не обманувшая, всю
жизнь отдавшая другим, — эта всеми чтимая женщина «пала, потеряла честь»!
Другие гости заходили нечасто, на минуту, как первые три гостя; с ними со всеми все более и более порывались живые связи. Обломов иногда интересовался какой-нибудь новостью, пятиминутным разговором, потом, удовлетворенный этим, молчал. Им надо было платить взаимностью, принимать участие в том, что их интересовало. Они купались в людской толпе; всякий
понимал жизнь по-своему, как не хотел понимать ее Обломов, а они путали в нее и его: все это не нравилось ему, отталкивало его, было ему не по душе.
Неточные совпадения
«Я ничего не открыл. Я только узнал то, что я знаю. Я
понял ту силу, которая не в одном прошедшем дала мне
жизнь, но теперь дает мне
жизнь. Я освободился от обмана, я узнал хозяина».
Усложненность петербургской
жизни вообще возбудительно действовала на него, выводя его из московского застоя; но эти усложнения он любил и
понимал в сферах ему близких и знакомых; в этой же чуждой среде он был озадачен, ошеломлен, и не мог всего обнять.
— Костя! сведи меня к нему, нам легче будет вдвоем. Ты только сведи меня, сведи меня, пожалуйста, и уйди, — заговорила она. — Ты
пойми, что мне видеть тебя и не видеть его тяжелее гораздо. Там я могу быть, может быть, полезна тебе и ему. Пожалуйста, позволь! — умоляла она мужа, как будто счастье
жизни ее зависело от этого.
Анна Аркадьевна читала и
понимала, но ей неприятно было читать, то есть следить зa отражением
жизни других людей.
В сущности, понимавшие, по мнению Вронского, «как должно» никак не
понимали этого, а держали себя вообще, как держат себя благовоспитанные люди относительно всех сложных и неразрешимых вопросов, со всех сторон окружающих
жизнь, — держали себя прилично, избегая намеков и неприятных вопросов. Они делали вид, что вполне
понимают значение и смысл положения, признают и даже одобряют его, но считают неуместным и лишним объяснять всё это.