Неточные совпадения
Заболеет ли кто-нибудь из людей — Татьяна Марковна вставала даже ночью, посылала ему спирту, мази, но отсылала на другой день в больницу, а больше к Меланхолихе, доктора же
не звала. Между тем чуть у которой-нибудь внучки язычок зачешется или брюшко немного вспучит, Кирюшка или Влас скакали, болтая локтями и ногами на неоседланной лошади, в город, за доктором.
— Oui, il etait tout-а-fait bien, [Да, вполне (фр.).] — сказала, покраснев немного, Беловодова, — я привыкла к нему… и когда он манкировал, мне было досадно, а однажды он
заболел и недели три
не приходил…
На отлучки его она смотрела как на неприятное, случайное обстоятельство, как, например, на то, если б он
заболел. А возвращался он, — она была кротко счастлива и полагала, что если его
не было, то это так надо, это в порядке вещей.
Обида, зло падали в жизни на нее иногда и с других сторон: она бледнела от
боли, от изумления, подкашивалась и бессознательно страдала, принимая зло покорно,
не зная, что можно отдать обиду, заплатить злом.
Он медленно ушел домой и две недели ходил убитый, молчаливый,
не заглядывал в студию,
не видался с приятелями и бродил по уединенным улицам. Горе укладывалось, слезы иссякли, острая
боль затихла, и в голове только оставалась вибрация воздуха от свеч, тихое пение, расплывшееся от слез лицо тетки и безмолвный, судорожный плач подруги…»
Он шел тихий, задумчивый, с блуждающим взглядом, погруженный глубоко в себя. В нем постепенно гасли
боли корыстной любви и печали.
Не стало страсти,
не стало как будто самой Софьи, этой суетной и холодной женщины; исчезла пестрая мишура украшений; исчезли портреты предков, тетки,
не было и ненавистного Милари.
Но ни ревности, ни
боли он
не чувствовал и только трепетал от красоты как будто перерожденной, новой для него женщины. Он любовался уже их любовью и радовался их радостью, томясь жаждой превратить и то и другое в образы и звуки. В нем умер любовник и ожил бескорыстный артист.
Идет ли она по дорожке сада, а он сидит у себя за занавеской и пишет, ему бы сидеть,
не поднимать головы и писать; а он, при своем желании до
боли не показать, что замечает ее, тихонько, как шалун, украдкой, поднимет уголок занавески и следит, как она идет, какая мина у ней, на что она смотрит, угадывает ее мысль. А она уж, конечно, заметит, что уголок занавески приподнялся, и угадает, зачем приподнялся.
Даже красота ее, кажется, потеряла свою силу над ним: его влекла к ней какая-то другая сила. Он чувствовал, что связан с ней
не теплыми и многообещающими надеждами,
не трепетом нерв, а какою-то враждебною, разжигающею мозг
болью, какими-то посторонними, даже противоречащими любви связями.
— Нет,
не зубы — ты вся
болишь; скажи мне… что у тебя? Поделись горем со мной…
Она писала, что желает видеть его, что он ей нужен и впереди будет еще нужнее, что «без него она жить
не может» — и иногда записка разрешалась в какой-то смех, который, как русалочное щекотанье, производил в нем зуд и
боль.
Райский знал и это и
не лукавил даже перед собой, а хотел только утомить чем-нибудь невыносимую
боль, то есть
не вдруг удаляться от этих мест и
не класть сразу непреодолимой дали между ею и собою, чтобы
не вдруг оборвался этот нерв, которым он так связан был и с живой, полной прелести, стройной и нежной фигурой Веры, и с воплотившимся в ней его идеалом, живущим в ее образе вопреки таинственности ее поступков, вопреки его подозрениям в ее страсти к кому-то, вопреки, наконец, его грубым предположениям в ее женской распущенности, в ее отношениях… к Тушину, в котором он более всех подозревал ее героя.
Ему отчего-то было тяжело. Он уже
не слушал ее раздражительных и кокетливых вызовов, которым в другое время готов был верить. В нем в эту минуту умолкла собственная страсть. Он
болел духом за нее, вслушиваясь в ее лихорадочный лепет, стараясь вглядеться в нервную живость движений и угадать, что значило это волнение.
Неизвестность, ревность, пропавшие надежды на счастье и впереди все те же
боли страсти, среди которой он
не знал ни тихих дней, ни ночей, ни одной минуты отдыха! Засыпал он мучительно, трудно. Сон
не сходил, как друг, к нему, а являлся, как часовой, сменить другой мукой муку бдения.
— Я скажу, что голова
болит, а про слезы
не упомяну, а то она в самом деле на целый день расстроится.
Он забыл, где он — и, может быть, даже — кто он такой. Природа взяла свое, и этим крепким сном восстановила равновесие в силах. Никакой
боли, пытки
не чувствовал он. Все — как в воду кануло.
— Удар твой… сделал мне
боль на одну минуту. Потом я поняла, что он
не мог быть нанесен равнодушной рукой, и поверила, что ты любишь меня… Тут только представилось мне, что ты вытерпел в эти недели, вчера… Успокойся, ты
не виноват, мы квиты…
Он видел, что участие его было более полезно и приятно ему самому, но мало облегчало положение Веры, как участие близких лиц к трудному больному
не утоляет его
боли.
Татьяна Марковна была с ней ласкова, а Марья Егоровна Викентьева бросила на нее, среди разговора, два, три загадочных взгляда, как будто допрашиваясь: что с ней? отчего эта
боль без болезни? что это она
не пришла вчера к обеду, а появилась на минуту и потом ушла, а за ней пошел Тушин, и они ходили целый час в сумерки!.. И так далее.
Только вздохи
боли показывали, что это стоит
не статуя, а живая женщина. Образ глядел на нее задумчиво, полуоткрытыми глазами, но как будто
не видел ее, персты были сложены в благословение, но
не благословляли ее.
Она положила перо, склонила опять голову в ладони, закрыла глаза, собираясь с мыслями. Но мысли
не вязались, путались, мешала тоска, биение сердца. Она прикладывала руку к груди, как будто хотела унять
боль, опять бралась за перо, за бумагу и через минуту бросала.
Тушин молча подал ему записку. Марк пробежал ее глазами, сунул небрежно в карман пальто, потом снял фуражку и начал пальцами драть голову, одолевая
не то неловкость своего положения перед Тушиным,
не то ощущение
боли, огорчения или злой досады.
От Крицкой узнали о продолжительной прогулке Райского с Верой накануне семейного праздника. После этого Вера объявлена была больною,
заболела и сама Татьяна Марковна, дом был назаперти, никого
не принимали. Райский ходил как угорелый, бегая от всех; доктора неопределенно говорили о болезни…
Неточные совпадения
Хлестаков. Черт его знает, что такое, только
не жаркое. Это топор, зажаренный вместо говядины. (Ест.)Мошенники, канальи, чем они кормят! И челюсти
заболят, если съешь один такой кусок. (Ковыряет пальцем в зубах.)Подлецы! Совершенно как деревянная кора, ничем вытащить нельзя; и зубы почернеют после этих блюд. Мошенники! (Вытирает рот салфеткой.)Больше ничего нет?
Влас был душа добрейшая, //
Болел за всю вахлачину — //
Не за одну семью.
При первом столкновении с этой действительностью человек
не может вытерпеть
боли, которою она поражает его; он стонет, простирает руки, жалуется, клянет, но в то же время еще надеется, что злодейство, быть может, пройдет мимо.
Никто, однако ж, на клич
не спешил; одни
не выходили вперед, потому что были изнежены и знали, что порубление пальца сопряжено с
болью; другие
не выходили по недоразумению:
не разобрав вопроса, думали, что начальник опрашивает, всем ли довольны, и, опасаясь, чтоб их
не сочли за бунтовщиков, по обычаю, во весь рот зевали:"Рады стараться, ваше-е-е-ество-о!"
Наконец люди истомились и стали
заболевать. Сурово выслушивал Угрюм-Бурчеев ежедневные рапорты десятников о числе выбывших из строя рабочих и,
не дрогнув ни одним мускулом, командовал: