Неточные совпадения
Он принадлежал Петербургу и свету, и его трудно было бы представить себе где-нибудь в другом городе, кроме Петербурга, и в другой сфере, кроме света, то есть известного высшего слоя петербургского населения, хотя у него есть и служба, и свои
дела, но его чаще всего встречаешь в большей части гостиных, утром — с визитами,
на обедах,
на вечерах:
на последних всегда за картами.
На всякую другую жизнь у него не было никакого взгляда, никаких понятий, кроме тех, какие дают свои и иностранные газеты. Петербургские страсти, петербургский взгляд, петербургский годовой обиход пороков и добродетелей, мыслей,
дел, политики и даже, пожалуй, поэзии — вот где вращалась жизнь его, и он не порывался из этого круга, находя в нем полное до роскоши удовлетворение своей натуре.
— А спроси его, — сказал Райский, — зачем он тут стоит и кого так пристально высматривает и выжидает? Генерала! А нас с тобой не видит, так что любой прохожий может вытащить у нас платок из кармана. Ужели ты считал
делом твои бумаги? Не будем распространяться об этом, а скажу тебе, что я, право, больше делаю, когда мажу свои картины, бренчу
на рояле и даже когда поклоняюсь красоте…
Кроме томительного ожидания третьей звезды, у него было еще постоянное
дело, постоянное стремление, забота, куда уходили его напряженное внимание, соображения, вся его тактика, с тех пор как он промотался, — это извлекать из обеих своих старших сестер, пожилых девушек, теток Софьи, денежные средства
на шалости.
Он был в их глазах пустой, никуда не годный, ни
на какое
дело, ни для совета — старик и плохой отец, но он был Пахотин, а род Пахотиных уходит в древность, портреты предков занимают всю залу, а родословная не укладывается
на большом столе, и в роде их было много лиц с громким значением.
Но она в самом
деле прекрасна. Нужды нет, что она уже вдова, женщина; но
на открытом, будто молочной белизны белом лбу ее и благородных, несколько крупных чертах лица лежит девическое, почти детское неведение жизни.
— Послушайте, monsieur Чацкий, — остановила она, — скажите мне по крайней мере отчего я гибну? Оттого что не понимаю новой жизни, не… не поддаюсь… как вы это называете… развитию? Это ваше любимое слово. Но вы достигли этого развития, да? а я всякий
день слышу, что вы скучаете… вы иногда наводите
на всех скуку…
— А другие, а все? — перебил он, — разве так живут? Спрашивали ли вы себя, отчего они терзаются, плачут, томятся, а вы нет? Отчего другим по три раза в
день приходится тошно жить
на свете, а вам нет? Отчего они мечутся, любят и ненавидят, а вы нет!..
— Вы про тех говорите, — спросила она, указывая головой
на улицу, — кто там бегает, суетится? Но вы сами сказали, что я не понимаю их жизни. Да, я не знаю этих людей и не понимаю их жизни. Мне
дела нет…
—
Дела нет! Ведь это значит
дела нет до жизни! — почти закричал Райский, так что одна из теток очнулась
на минуту от игры и сказала им громко: «Что вы все там спорите: не подеритесь!.. И о чем это они?»
— Да, а ребятишек бросила дома — они ползают с курами, поросятами, и если нет какой-нибудь дряхлой бабушки дома, то жизнь их каждую минуту висит
на волоске: от злой собаки, от проезжей телеги, от дождевой лужи… А муж ее бьется тут же, в бороздах
на пашне, или тянется с обозом в трескучий мороз, чтоб добыть хлеба, буквально хлеба — утолить голод с семьей, и, между прочим, внести в контору пять или десять рублей, которые потом приносят вам
на подносе… Вы этого не знаете: «вам
дела нет», говорите вы…
Но, кроме того, я выбрал себе
дело: я люблю искусство и… немного занимаюсь… живописью, музыкой… пишу… — досказал он тихо и смотрел
на конец своего сапога.
А со временем вы постараетесь узнать, нет ли и за вами какого-нибудь
дела, кроме визитов и праздного спокойствия, и будете уже с другими мыслями глядеть и туда,
на улицу.
Она была покойна, свежа. А ему втеснилось в душу, напротив, беспокойство, желание узнать, что у ней теперь
на уме, что в сердце, хотелось прочитать в глазах, затронул ли он хоть нервы ее; но она ни разу не подняла
на него глаз. И потом уже, когда после игры подняла, заговорила с ним — все то же в лице, как вчера, как третьего
дня, как полгода назад.
— Да, это очень смешно. Она милая женщина и хитрая, и себе
на уме в своих
делах, как все женщины, когда они, как рыбы, не лезут из воды
на берег, а остаются в воде, то есть в своей сфере…
А оставил он ее давно, как только вступил. Поглядевши вокруг себя, он вывел свое оригинальное заключение, что служба не есть сама цель, а только средство куда-нибудь
девать кучу люда, которому без нее незачем бы родиться
на свет. И если б не было этих людей, то не нужно было бы и той службы, которую они несут.
Когда опекун привез его в школу и посадили его
на лавку, во время класса, кажется, первым бы
делом новичка было вслушаться, что спрашивает учитель, что отвечают ученики.
Позовет ли его опекун посмотреть, как молотят рожь, или как валяют сукно
на фабрике, как белят полотна, — он увертывался и забирался
на бельведер смотреть оттуда в лес или шел
на реку, в кусты, в чащу, смотрел, как возятся насекомые, остро глядел, куда порхнула птичка, какая она, куда села, как почесала носик; поймает ежа и возится с ним; с мальчишками удит рыбу целый
день или слушает полоумного старика, который живет в землянке у околицы, как он рассказывает про «Пугача», — жадно слушает подробности жестоких мук, казней и смотрит прямо ему в рот без зубов и в глубокие впадины потухающих глаз.
Он гордо ходил один по двору, в сознании, что он лучше всех, до тех пор, пока
на другой
день публично не осрамился в «серьезных предметах».
Все, бывало, дергают за уши Васюкова: «Пошел прочь, дурак, дубина!» — только и слышит он. Лишь Райский глядит
на него с умилением, потому только, что Васюков, ни к чему не внимательный, сонный, вялый, даже у всеми любимого русского учителя не выучивший никогда ни одного урока, — каждый
день после обеда брал свою скрипку и, положив
на нее подбородок, водил смычком, забывая школу, учителей, щелчки.
Опекуну она не давала сунуть носа в ее
дела и, не признавая никаких документов, бумаг, записей и актов, поддерживала порядок, бывший при последних владельцах, и отзывалась в ответ
на письма опекуна, что все акты, записи и документы записаны у ней
на совести, и она отдаст отчет внуку, когда он вырастет, а до тех пор, по словесному завещанию отца и матери его, она полная хозяйка.
— Поди-ка сюда, Егор Прохорыч, ты куда это вчера пропадал целый
день? — или: — Семен Васильич, ты, кажется, вчера изволил трубочку покуривать
на сеновале? Смотри у меня!
Заболеет ли кто-нибудь из людей — Татьяна Марковна вставала даже ночью, посылала ему спирту, мази, но отсылала
на другой
день в больницу, а больше к Меланхолихе, доктора же не звала. Между тем чуть у которой-нибудь внучки язычок зачешется или брюшко немного вспучит, Кирюшка или Влас скакали, болтая локтями и ногами
на неоседланной лошади, в город, за доктором.
Еще в девичьей сидели три-четыре молодые горничные, которые целый
день, не разгибаясь, что-нибудь шили или плели кружева, потому что бабушка не могла видеть человека без
дела — да в передней праздно сидел, вместе с мальчишкой лет шестнадцати, Егоркой-зубоскалом, задумчивый Яков и еще два-три лакея,
на помощь ему, ничего не делавшие и часто менявшиеся.
Правда ли это, нет ли — знали только они сами. Но правда то, что он ежедневно являлся к ней, или к обеду, или вечером, и там кончал свой
день. К этому все привыкли и дальнейших догадок
на этот счет никаких не делали.
— Средств нет! Да я тебе одной провизии
на весь полк пришлю!.. Что ты… средств нет! А дядюшка куда доходы
девает?
Хотя Райский не
разделял мнения ни дяди, ни бабушки, но в перспективе у него мелькала собственная его фигура, то в гусарском, то в камер-юнкерском мундире. Он смотрел, хорошо ли он сидит
на лошади, ловко ли танцует. В тот
день он нарисовал себя небрежно опершегося
на седло, с буркой
на плечах.
Заехали они еще к одной молодой барыне, местной львице, Полине Карповне Крицкой, которая смотрела
на жизнь, как
на ряд побед, считая потерянным
день, когда
на нее никто не взглянет нежно или не шепнет ей хоть намека
на нежность.
Многочисленное семейство то и
дело сидит за столом, а в семействе человек восемнадцать: то чай кушают, то кофе кушают в беседке, кушают
на лужку, кушают
на балконе.
В университете Райский
делит время, по утрам, между лекциями и Кремлевским садом, в воскресенье ходит в Никитский монастырь к обедне, заглядывает
на развод и посещает кондитеров Пеэра и Педотти. По вечерам сидит в «своем кружке», то есть избранных товарищей, горячих голов, великодушных сердец.
Робко ушел к себе Райский, натянул
на рамку холст и начал чертить мелом. Три
дня чертил он, стирал, опять чертил и, бросив бюсты, рисунки, взял кисть.
Три полотна переменил он и
на четвертом нарисовал ту голову, которая снилась ему, голову Гектора и лицо Андромахи и ребенка. Но рук не доделал: «Это последнее
дело, руки!» — думал он. Костюмы набросал наобум, кое-как, что наскоро прочел у Гомера: других источников под рукой не было, а где их искать и скоро ли найдешь?
— Да, читал и аккомпанировал мне
на скрипке: он был странен, иногда задумается и молчит полчаса, так что вздрогнет, когда я назову его по имени, смотрит
на меня очень странно… как иногда вы смотрите, или сядет так близко, что испугает меня. Но мне не было… досадно
на него… Я привыкла к этим странностям; он раз положил свою руку
на мою: мне было очень неловко. Но он не замечал сам, что делает, — и я не отняла руки. Даже однажды… когда он не пришел
на музыку,
на другой
день я встретила его очень холодно…
— Да, упасть в обморок не от того, от чего вы упали, а от того, что осмелились распоряжаться вашим сердцем, потом уйти из дома и сделаться его женой. «Сочиняет, пишет письма, дает уроки, получает деньги, и этим живет!» В самом
деле, какой позор! А они, — он опять указал
на предков, — получали, ничего не сочиняя, и проедали весь свой век чужое — какая слава!.. Что же сталось с Ельниным?
— Потом сел играть в карты, а я пошла одеваться; в этот вечер он был в нашей ложе и
на другой
день объявлен женихом.
Он в самом
деле опускался
на колени, но она сделала движение ужаса, и он остановился.
— Да, кузина, вы будете считать потерянною всякую минуту, прожитую, как вы жили и как живете теперь… Пропадет этот величавый, стройный вид, будете задумываться, забудете одеться в это несгибающееся платье… с досадой бросите массивный браслет, и крестик
на груди не будет лежать так правильно и покойно. Потом, когда преодолеете предков, тетушек, перейдете Рубикон — тогда начнется жизнь… мимо вас будут мелькать
дни, часы, ночи…
— Послушайте, cousin… — начала она и остановилась
на минуту, затрудняясь, по-видимому, продолжать, — положим, если б… enfin si c’etait vrai [словом, если б это была правда (фр.).] — это быть не может, — скороговоркой, будто в скобках, прибавила она, — но что… вам… за
дело после того, как…
— И тут вы остались верны себе! — возразил он вдруг с радостью, хватаясь за соломинку, — завет предков висит над вами: ваш выбор пал все-таки
на графа! Ха-ха-ха! — судорожно засмеялся он. — А остановили ли бы вы внимание
на нем, если б он был не граф? Делайте, как хотите! — с досадой махнул он рукой. — Ведь… «что мне за
дело»? — возразил он ее словами. — Я вижу, что он, этот homme distingue, изящным разговором, полным ума, новизны, какого-то трепета, уже тронул, пошевелил и… и… да, да?
— Полноте притворяться, полноте! Бог с вами, кузина: что мне за
дело? Я закрываю глаза и уши, я слеп, глух и нем, — говорил он, закрывая глаза и уши. — Но если, — вдруг прибавил он, глядя прямо
на нее, — вы почувствуете все, что я говорил, предсказывал, что, может быть, вызвал в вас…
на свою шею — скажете ли вы мне!.. я стою этого.
Собаки, свернувшись по три, по четыре, лежат разношерстной кучей
на любом дворе, бросаясь, по временам, от праздности, с лаем
на редкого прохожего, до которого им никакого
дела нет.
Там,
на родине, Райский, с помощью бабушки и нескольких знакомых, устроили его
на квартире, и только уладились все эти внешние обстоятельства, Леонтий принялся за свое
дело, с усердием и терпением вола и осла вместе, и ушел опять в свою или лучше сказать чужую, минувшую жизнь.
— Только вот беда, — продолжал Леонтий, — к книгам холодна. По-французски болтает проворно, а дашь книгу, половины не понимает; по-русски о сю пору с ошибками пишет. Увидит греческую печать, говорит, что хорошо бы этакий узор
на ситец, и ставит книги вверх
дном, а по-латыни заглавия не разберет. Opera Horatii [Сочинения Горация (лат.).] — переводит «Горациевы оперы»!..
Наше
дело теперь — понемногу опять взбираться
на потерянный путь и… достигать той же крепости, того же совершенства в мысли, в науке, в правах, в нравах и в твоем «общественном хозяйстве»… цельности в добродетелях и, пожалуй, в пороках! низость, мелочи, дрянь — все побледнеет: выправится человек и опять встанет
на железные ноги…
— Не пиши, пожалуйста, только этой мелочи и дряни, что и без романа
на всяком шагу в глаза лезет. В современной литературе всякого червяка, всякого мужика, бабу — всё в роман суют… Возьми-ка предмет из истории, воображение у тебя живое, пишешь ты бойко. Помнишь, о древней Руси ты писал!.. А то далась современная жизнь!.. муравейник, мышиная возня:
дело ли это искусства!.. Это газетная литература!
Райский сбросил было долой гору наложенных одна
на другую мягких подушек и взял с дивана одну жесткую, потом прогнал Егорку, посланного бабушкой
раздевать его. Но бабушка переделала опять по-своему: велела положить
на свое место подушки и воротила Егора в спальню Райского.
Райский провел уже несколько таких
дней и ночей, и еще больше предстояло ему провести их под этой кровлей, между огородом, цветником, старым, запущенным садом и рощей, между новым, полным жизни, уютным домиком и старым, полинявшим, частию с обвалившейся штукатуркой домом, в полях,
на берегах, над Волгой, между бабушкой и двумя девочками, между Леонтьем и Титом Никонычем.
Жилось ему сносно: здесь не было ни в ком претензии казаться чем-нибудь другим, лучше, выше, умнее, нравственнее; а между тем
на самом
деле оно было выше, нравственнее, нежели казалось, и едва ли не умнее. Там, в куче людей с развитыми понятиями, бьются из того, чтобы быть проще, и не умеют; здесь, не думая о том, все просты, никто не лез из кожи подделаться под простоту.
В этот
день она, по всей вероятности, втайне желала, чтобы зашел
на пирог даже Маркушка.
Умер у бабы сын, мать отстала от работы, сидела в углу как убитая, Марфенька каждый
день ходила к ней и сидела часа по два, глядя
на нее, и приходила домой с распухшими от слез глазами.