Неточные совпадения
— Ты играешь с женщинами,
как я
вижу, — сказал Аянов.
— От… от скуки —
видишь, и я для удовольствия — и тоже без расчетов. А
как я наслаждаюсь красотой, ты и твой Иван Петрович этого не поймете, не во гнев тебе и ему — вот и все. Ведь есть же одни, которые молятся страстно, а другие не знают этой потребности, и…
— Вот
видите,
как много за мои правила, — сказала она шутливо. — А за ваши!..
— Но ведь вы
видите других людей около себя, не таких,
как вы, а с тревогой на лице, с жалобами.
— Кому ты это говоришь! — перебил Райский. —
Как будто я не знаю! А я только и во сне, и наяву
вижу,
как бы обжечься. И если б когда-нибудь обжегся неизлечимою страстью, тогда бы и женился на той… Да нет: страсти — или излечиваются, или, если неизлечимы, кончаются не свадьбой. Нет для меня мирной пристани: или горение, или — сон и скука!
Между тем вне класса начнет рассказывать о какой-нибудь стране или об океане, о городе — откуда что берется у него! Ни в книге этого нет, ни учитель не рассказывал, а он рисует картину,
как будто был там, все
видел сам.
Он содрогался от желания посидеть на камнях пустыни, разрубить сарацина, томиться жаждой и умереть без нужды, для того только, чтоб
видели, что он умеет умирать. Он не спал ночей, читая об Армиде,
как она увлекла рыцарей и самого Ринальда.
Он
как будто смотрел на все это со стороны и наслаждался,
видя и себя, и другого, и всю картину перед собой.
Он и знание — не знал, а
как будто
видел его у себя в воображении,
как в зеркале, готовым, чувствовал его и этим довольствовался; а узнавать ему было скучно, он отталкивал наскучивший предмет прочь, отыскивая вокруг нового, живого, поразительного, чтоб в нем самом все играло, билось, трепетало и отзывалось жизнью на жизнь.
Стало быть, и она
видела в этой зелени, в течении реки, в синем небе то же, что Васюков
видит, когда играет на скрипке… Какие-то горы, моря, облака… «И я
вижу их!..»
— Тебе шестнадцатый год, — продолжал опекун, — пора о деле подумать, а ты до сих пор,
как я
вижу, еще не подумал, по
какой части пойдешь в университете и в службе. По военной трудно: у тебя небольшое состояние, а служить ты по своей фамилии должен в гвардии.
— Я не очень стар и
видел свет, — возразил дядя, — ты слыхал, что звонят, да не знаешь, на
какой колокольне.
Борис уже не смотрел перед собой, а чутко замечал,
как картина эта повторяется у него в голове;
как там расположились горы, попала ли туда вон избушка, из которой валил дым; поверял и
видел, что и мели там, и паруса белеют.
То писал он стихи и читал громко, упиваясь музыкой их, то рисовал опять берег и плавал в трепете, в неге: чего-то ждал впереди — не знал чего, но вздрагивал страстно,
как будто предчувствуя какие-то исполинские, роскошные наслаждения,
видя тот мир, где все слышатся звуки, где все носятся картины, где плещет, играет, бьется другая, заманчивая жизнь,
как в тех книгах, а не та, которая окружает его…
Бабушка с княгиней пила кофе, Райский смотрел на комнаты, на портреты, на мебель и на весело глядевшую в комнаты из сада зелень;
видел расчищенную дорожку, везде чистоту, чопорность, порядок: слушал,
как во всех комнатах попеременно пробили с полдюжины столовых, стенных, бронзовых и малахитовых часов; рассматривал портрет косого князя, в красной ленте, самой княгини, с белой розой в волосах, с румянцем, живыми глазами, и сравнивал с оригиналом.
Он
видит,
как туча народа, точно саранча, движется, располагается на бивуаках, зажигает костры;
видит мужчин в звериных шкурах, с дубинами, оборванных матерей, голодных детей;
видит,
как они режут, истребляют все на пути,
как гибнут отсталые.
Видит серое небо, скудные страны и даже древние русские деньги;
видит так живо, что может нарисовать, но не знает,
как «рассуждать» об этом: и чего тут рассуждать, когда ему и так видно?
— Нет! — пылко возразил Райский, — вас обманули. Не бледнеют и не краснеют, когда хотят кружить головы ваши франты, кузены, prince Pierre, comte Serge: [князь Пьер, граф Серж (фр.).] вот у кого дурное на уме! А у Ельнина не было никаких намерений, он,
как я
вижу из ваших слов, любил вас искренно. А эти, — он, не оборачиваясь, указал назад на портреты, — женятся на вас par convenance [выгоды ради (фр.).] и потом меняют на танцовщицу…
Райский вернулся домой в чаду, едва замечая дорогу, улицы, проходящих и проезжающих. Он
видел все одно — Софью,
как картину в рамке из бархата, кружев, всю в шелку, в брильянтах, но уже не прежнюю покойную и недоступную чувству Софью.
Целые миры отверзались перед ним, понеслись видения, открылись волшебные страны. У Райского широко открылись глаза и уши: он
видел только фигуру человека в одном жилете, свеча освещала мокрый лоб, глаз было не видно. Борис пристально смотрел на него,
как, бывало, на Васюкова.
— Но теперь она уж не такая! — шептал он, — явились признаки жизни: я их
вижу; вот они, перед глазами у меня:
как уловить их!..
За ширмами, на постели, среди подушек, лежала, освещаемая темным светом маленького ночника,
как восковая, молодая белокурая женщина. Взгляд был горяч, но сух, губы тоже жаркие и сухие. Она хотела повернуться,
увидев его, сделала живое движение и схватилась рукой за грудь.
— Прости, что потревожила и теперь, — старалась она выговорить, — мне хотелось
увидеть тебя. Я всего неделю,
как слегла: грудь заболела… — Она вздохнула.
— Я думала, ты утешишь меня. Мне так было скучно одной и страшно… — Она вздрогнула и оглянулась около себя. — Книги твои все прочла, вон они, на стуле, — прибавила она. — Когда будешь пересматривать,
увидишь там мои заметки карандашом; я подчеркивала все места, где находила сходство…
как ты и я… любили… Ох, устала, не могу говорить… — Она остановилась, смочила языком горячие губы. — Дай мне пить, вон там, на столе!
Он вспомнил, что когда она стала будто бы целью всей его жизни, когда он ткал узор счастья с ней, — он,
как змей, убирался в ее цвета, окружал себя,
как в картине, этим же тихим светом;
увидев в ней искренность и нежность, из которых создано было ее нравственное существо, он был искренен, улыбался ее улыбкой, любовался с ней птичкой, цветком, радовался детски ее новому платью, шел с ней плакать на могилу матери и подруги, потому что плакала она, сажал цветы…
— Лжец! — обозвал он Рубенса. — Зачем, вперемежку с любовниками, не насажал он в саду нищих в рубище и умирающих больных: это было бы верно!.. А мог ли бы я? — спросил он себя. Что бы было, если б он принудил себя жить с нею и для нее? Сон, апатия и лютейший враг — скука! Явилась в готовой фантазии длинная перспектива этой жизни, картина этого сна, апатии, скуки: он
видел там себя,
как он был мрачен, жосток, сух и
как, может быть, еще скорее свел бы ее в могилу. Он с отчаянием махнул рукой.
А портрет похож
как две капли воды. Софья такая,
какою все
видят и знают ее: невозмутимая, сияющая. Та же гармония в чертах; ее возвышенный белый лоб, открытый, невинный,
как у девушки, взгляд, гордая шея и спящая сном покоя высокая, пышная грудь.
Он
видел, что заронил в нее сомнения, что эти сомнения — гамлетовские. Он читал их у ней в сердце: «В самом ли деле я живу так,
как нужно? Не жертвую ли я чем-нибудь живым, человеческим, этой мертвой гордости моего рода и круга, этим приличиям? Ведь надо сознаться, что мне иногда бывает скучно с тетками, с папа и с Catherine… Один только cousin Райский…»
Глаза,
как у лунатика, широко открыты, не мигнут; они глядят куда-то и
видят живую Софью,
как она одна дома мечтает о нем, погруженная в задумчивость, не замечает, где сидит, или идет без цели по комнате, останавливается, будто внезапно пораженная каким-то новым лучом мысли, подходит к окну, открывает портьеру и погружает любопытный взгляд в улицу, в живой поток голов и лиц, зорко следит за общественным круговоротом, не дичится этого шума, не гнушается грубой толпы,
как будто и она стала ее частью, будто понимает, куда так торопливо бежит какой-то господин, с боязнью опоздать; она уже, кажется, знает, что это чиновник, продающий за триста — четыреста рублей в год две трети жизни, кровь, мозг, нервы.
— Все тот же! — заметил он, — я только переделал.
Как ты не
видишь, — напустился он на Аянова, — что тот был без жизни, без огня, сонный, вялый, а этот!..
Он молча, медленно и глубоко погрузился в портрет. Райский с беспокойством следил за выражением его лица. Кирилов в первое мгновение с изумлением остановил глаза на лице портрета и долго покоил, казалось, одобрительный взгляд на глазах; морщины у него разгладились. Он
как будто
видел приятный сон.
Райский верил и не верил, что
увидит ее и
как и что будет говорить.
Он, держась за сердце,
как будто унимая, чтоб оно не билось, шел на цыпочках. Ему все снились разбросанные цветы, поднятый занавес, дерзкие лучи, играющие на хрустале. Он тихо подкрался и
увидел Софью.
— Ах, нет, я далек от истины! — сказал он с непритворным унынием,
видя перед собой подлинник. — Красота,
какая это сила! Ах, если б мне этакую!
—
Видите, кузина, для меня и то уж счастье, что тут есть какое-то колебание, что у вас не вырвалось ни да, ни нет. Внезапное да — значило бы обман, любезность или уж такое счастье,
какого я не заслужил; а от нет было бы мне больно. Но вы не знаете сами, жаль вам или нет: это уж много от вас, это половина победы…
— Не смею сомневаться, что вам немного… жаль меня, — продолжал он, — но
как бы хотелось знать, отчего? Зачем бы вы желали иногда
видеть меня?
«Боже мой! зачем я все
вижу и знаю, где другие слепы и счастливы? Зачем для меня довольно шороха, ветерка, самого молчания, чтоб знать? Проклятое чутье! Вот теперь яд прососался в сердце, а из
каких благ?»
— Кузина, бросьте этот тон! — начал он дружески, горячо и искренно, так что она почти смягчилась и мало-помалу приняла прежнюю, свободную, доверчивую позу,
как будто
видела, что тайна ее попала не в дурные руки, если только тут была тайна.
Она сделала движение, встала, прошлась по комнате, оглядывая стены, портреты, глядя далеко в анфиладу комнат и
как будто не
видя выхода из этого положения, и с нетерпением села в кресло.
Вы хотите уверить меня, что у вас… что-то вроде страсти, — сказала она, делая
как будто уступку ему, чтоб отвлечь, затушевать его настойчивый анализ, — смотрите, не лжете ли вы… положим — невольно? — прибавила она,
видя, что он собирается разразиться каким-нибудь монологом.
— Если вы, cousin, дорожите немного моей дружбой, — заговорила она, и голос у ней даже немного изменился,
как будто дрожал, — и если вам что-нибудь значит быть здесь…
видеть меня… то… не произносите имени!
— И тут вы остались верны себе! — возразил он вдруг с радостью, хватаясь за соломинку, — завет предков висит над вами: ваш выбор пал все-таки на графа! Ха-ха-ха! — судорожно засмеялся он. — А остановили ли бы вы внимание на нем, если б он был не граф? Делайте,
как хотите! — с досадой махнул он рукой. — Ведь… «что мне за дело»? — возразил он ее словами. — Я
вижу, что он, этот homme distingue, изящным разговором, полным ума, новизны, какого-то трепета, уже тронул, пошевелил и… и… да, да?
Теперь он готов был влюбиться в бабушку. Он так и вцепился в нее: целовал ее в губы, в плечи, целовал ее седые волосы, руку. Она ему казалась совсем другой теперь, нежели пятнадцать, шестнадцать лет назад. У ней не было тогда такого значения на лице,
какое он
видел теперь, ума, чего-то нового.
— Да
как это ты подкрался: караулили, ждали, и всё даром! — говорила Татьяна Марковна. — Мужики караулили у меня по ночам. Вот и теперь послала было Егорку верхом на большую дорогу, не
увидит ли тебя? А Савелья в город — узнать. А ты опять —
как тогда! Да дайте же завтракать! Что это не дождешься? Помещик приехал в свое родовое имение, а ничего не готово: точно на станции! Что прежде готово, то и подавайте.
— Вот
видите, братец, — живо заговорила она, весело бегая глазами по его глазам, усам, бороде, оглядывая руки, платье, даже взглянув на сапоги, —
видите,
какая бабушка, говорит, что я не помню, — а я помню, вот, право, помню,
как вы здесь рисовали: я тогда у вас на коленях сидела…
—
Какое имение: вот посмотри, сколько тягл, земли? вот года четыре назад прикуплено, —
видишь, сто двадцать четыре десятины. Вот из них под выгон отдаются…
—
Как же, там все показано, куда поступали твои доходы, — ты
видел?
— Ах, очень!
Как вы писали, что приедете, я всякую ночь
вижу вас во сне, только совсем не таким…
— Марфенька! Я тебя просвещу! — обратился он к ней. —
Видите ли, бабушка: этот домик, со всем, что здесь есть,
как будто для Марфеньки выстроен, — сказал Райский, — только детские надо надстроить. Люби, Марфенька, не бойся бабушки. А вы, бабушка, мешаете принять подарок!
Борис
видел все это у себя в уме и
видел себя, задумчивого, тяжелого. Ему казалось, что он портит картину, для которой ему тоже нужно быть молодому, бодрому, живому, с такими же,
как у ней, налитыми жизненной влагой глазами, с такой же резвостью движений.