Неточные совпадения
Он принадлежал Петербургу и свету, и его трудно было бы представить себе где-нибудь в другом городе, кроме Петербурга, и в другой сфере, кроме света, то есть известного высшего слоя петербургского населения, хотя
у него есть и служба, и свои
дела, но его чаще всего встречаешь в большей части гостиных, утром — с визитами, на обедах, на вечерах: на последних всегда за картами.
На всякую другую жизнь
у него не было никакого взгляда, никаких понятий, кроме тех, какие дают свои и иностранные газеты. Петербургские страсти, петербургский взгляд, петербургский годовой обиход пороков и добродетелей, мыслей,
дел, политики и даже, пожалуй, поэзии — вот где вращалась жизнь его, и он не порывался из этого круга, находя в нем полное до роскоши удовлетворение своей натуре.
Утро уходило
у него на мыканье по свету, то есть по гостиным, отчасти на
дела и службу, — вечер нередко он начинал спектаклем, а кончал всегда картами в Английском клубе или
у знакомых, а знакомы ему были все.
Теперь он состоял при одном из них по особым поручениям. По утрам являлся к нему в кабинет, потом к жене его в гостиную и действительно исполнял некоторые ее поручения, а по вечерам в положенные
дни непременно составлял партию, с кем попросят.
У него был довольно крупный чин и оклад — и никакого
дела.
— А спроси его, — сказал Райский, — зачем он тут стоит и кого так пристально высматривает и выжидает? Генерала! А нас с тобой не видит, так что любой прохожий может вытащить
у нас платок из кармана. Ужели ты считал
делом твои бумаги? Не будем распространяться об этом, а скажу тебе, что я, право, больше делаю, когда мажу свои картины, бренчу на рояле и даже когда поклоняюсь красоте…
Кроме томительного ожидания третьей звезды,
у него было еще постоянное
дело, постоянное стремление, забота, куда уходили его напряженное внимание, соображения, вся его тактика, с тех пор как он промотался, — это извлекать из обеих своих старших сестер, пожилых девушек, теток Софьи, денежные средства на шалости.
— Я вспомнила в самом
деле одну глупость и когда-нибудь расскажу вам. Я была еще девочкой. Вы увидите, что и
у меня были и слезы, и трепет, и краска… et tout се que vous aimez tant! [и все, что вы так любите! (фр.)] Но расскажу с тем, чтобы вы больше о любви, о страстях, о стонах и воплях не говорили. А теперь пойдемте к тетушкам.
Она была покойна, свежа. А ему втеснилось в душу, напротив, беспокойство, желание узнать, что
у ней теперь на уме, что в сердце, хотелось прочитать в глазах, затронул ли он хоть нервы ее; но она ни разу не подняла на него глаз. И потом уже, когда после игры подняла, заговорила с ним — все то же в лице, как вчера, как третьего
дня, как полгода назад.
— Зачем?
У меня есть что писать. Я
дело пишу…
Потом, как его будут
раздевать и
у него похолодеет сначала
у сердца, потом руки и ноги, как он не сможет сам лечь, а положит его тихонько сторож Сидорыч…
Позовет ли его опекун посмотреть, как молотят рожь, или как валяют сукно на фабрике, как белят полотна, — он увертывался и забирался на бельведер смотреть оттуда в лес или шел на реку, в кусты, в чащу, смотрел, как возятся насекомые, остро глядел, куда порхнула птичка, какая она, куда села, как почесала носик; поймает ежа и возится с ним; с мальчишками удит рыбу целый
день или слушает полоумного старика, который живет в землянке
у околицы, как он рассказывает про «Пугача», — жадно слушает подробности жестоких мук, казней и смотрит прямо ему в рот без зубов и в глубокие впадины потухающих глаз.
Столоначальник был прав: Райский рисовал и
дело, как картину, или оно так рисовалось
у него в голове.
Дня через три картина бледнела, и в воображении теснится уже другая. Хотелось бы нарисовать хоровод, тут же пьяного старика и проезжую тройку. Опять
дня два носится он с картиной: она как живая
у него. Он бы нарисовал мужика и баб, да тройку не сумеет: лошадей «не проходили в классе».
Все, бывало, дергают за уши Васюкова: «Пошел прочь, дурак, дубина!» — только и слышит он. Лишь Райский глядит на него с умилением, потому только, что Васюков, ни к чему не внимательный, сонный, вялый, даже
у всеми любимого русского учителя не выучивший никогда ни одного урока, — каждый
день после обеда брал свою скрипку и, положив на нее подбородок, водил смычком, забывая школу, учителей, щелчки.
— Тебе шестнадцатый год, — продолжал опекун, — пора о
деле подумать, а ты до сих пор, как я вижу, еще не подумал, по какой части пойдешь в университете и в службе. По военной трудно:
у тебя небольшое состояние, а служить ты по своей фамилии должен в гвардии.
Опекуну она не давала сунуть носа в ее
дела и, не признавая никаких документов, бумаг, записей и актов, поддерживала порядок, бывший при последних владельцах, и отзывалась в ответ на письма опекуна, что все акты, записи и документы записаны
у ней на совести, и она отдаст отчет внуку, когда он вырастет, а до тех пор, по словесному завещанию отца и матери его, она полная хозяйка.
— Поди-ка сюда, Егор Прохорыч, ты куда это вчера пропадал целый
день? — или: — Семен Васильич, ты, кажется, вчера изволил трубочку покуривать на сеновале? Смотри
у меня!
Заболеет ли кто-нибудь из людей — Татьяна Марковна вставала даже ночью, посылала ему спирту, мази, но отсылала на другой
день в больницу, а больше к Меланхолихе, доктора же не звала. Между тем чуть
у которой-нибудь внучки язычок зачешется или брюшко немного вспучит, Кирюшка или Влас скакали, болтая локтями и ногами на неоседланной лошади, в город, за доктором.
Кроме крупных распоряжений,
у ней жизнь кишела маленькими заботами и
делами. То она заставит девок кроить, шить, то чинить что-нибудь, то варить, чистить. «Делать все самой» она называла смотреть, чтоб все при ней делали.
Не проходило почти
дня, чтоб Тит Никоныч не принес какого-нибудь подарка бабушке или внучкам. В марте, когда еще о зелени не слыхать нигде, он принесет свежий огурец или корзиночку земляники, в апреле горсточку свежих грибов — «первую новинку». Привезут в город апельсины, появятся персики — они первые подаются
у Татьяны Марковны.
Хотя Райский не
разделял мнения ни дяди, ни бабушки, но в перспективе
у него мелькала собственная его фигура, то в гусарском, то в камер-юнкерском мундире. Он смотрел, хорошо ли он сидит на лошади, ловко ли танцует. В тот
день он нарисовал себя небрежно опершегося на седло, с буркой на плечах.
— Vous avez du talent, monsieur, vraiment! [Да
у вас, сударь, и в самом
деле талант! (фр.)] — сказал тот, посмотрев его рисунок.
В самом
деле,
у него чуть не погасла вера в честь, честность, вообще в человека. Он, не желая, не стараясь, часто бегая прочь, изведал этот «чудесный мир» — силою своей впечатлительной натуры, вбиравшей в себя, как губка, все задевавшие его явления.
Три полотна переменил он и на четвертом нарисовал ту голову, которая снилась ему, голову Гектора и лицо Андромахи и ребенка. Но рук не доделал: «Это последнее
дело, руки!» — думал он. Костюмы набросал наобум, кое-как, что наскоро прочел
у Гомера: других источников под рукой не было, а где их искать и скоро ли найдешь?
— В
день моих именин
у нас был прием, меня уже вывозили. Я разучивала сонату Бетховена, ту, которою он восхищался и которую вы тоже любите…
Он видел, что заронил в нее сомнения, что эти сомнения — гамлетовские. Он читал их
у ней в сердце: «В самом ли
деле я живу так, как нужно? Не жертвую ли я чем-нибудь живым, человеческим, этой мертвой гордости моего рода и круга, этим приличиям? Ведь надо сознаться, что мне иногда бывает скучно с тетками, с папа и с Catherine… Один только cousin Райский…»
В самом
деле ей нечего было ужасаться и стыдиться: граф Милари был
у ней раз шесть, всегда при других, пел, слушал ее игру, и разговор никогда не выходил из пределов обыкновенной учтивости, едва заметного благоухания тонкой и покорной лести.
— Будешь задумчив, как навяжется такая супруга, как Марина Антиповна! Помнишь Антипа? ну, так его дочка! А золото-мужик, большие
у меня
дела делает: хлеб продает, деньги получает, — честный, распорядительный, да вот где-нибудь да подстережет судьба!
У всякого свой крест! А ты что это затеял, или в самом
деле с ума сошел? — спросила бабушка, помолчав.
То ли бы
дело, с этакими эполетами, как
у дяди Сергея Ивановича, приехал: с тремя тысячами душ взял бы…
— Иной думает
у нас, что вышел в люди, а в самом-то
деле он вышел в свиньи…
В другом месте видел Райский такую же, сидящую
у окна, пожилую женщину, весь век проведшую в своем переулке, без суматохи, без страстей и волнений, без ежедневных встреч с бесконечно разнообразной породой подобных себе, и не ведающую скуки, которую так глубоко и тяжко ведают в больших городах, в центре
дел и развлечений.
— Полноте: ни в вас, ни в кого! — сказал он, — мое время уж прошло: вон седина пробивается! И что вам за любовь —
у вас муж,
у меня свое
дело… Мне теперь предстоит одно: искусство и труд. Жизнь моя должна служить и тому и другому…
— Не пиши, пожалуйста, только этой мелочи и дряни, что и без романа на всяком шагу в глаза лезет. В современной литературе всякого червяка, всякого мужика, бабу — всё в роман суют… Возьми-ка предмет из истории, воображение
у тебя живое, пишешь ты бойко. Помнишь, о древней Руси ты писал!.. А то далась современная жизнь!.. муравейник, мышиная возня:
дело ли это искусства!.. Это газетная литература!
Умер
у бабы сын, мать отстала от работы, сидела в углу как убитая, Марфенька каждый
день ходила к ней и сидела часа по два, глядя на нее, и приходила домой с распухшими от слез глазами.
То и
дело просит
у бабушки чего-нибудь: холста, коленкору, сахару, чаю, мыла. Девкам дает старые платья, велит держать себя чисто. К слепому старику носит чего-нибудь лакомого поесть или даст немного денег. Знает всех баб, даже рабятишек по именам, последним покупает башмаки, шьет рубашонки и крестит почти всех новорожденных.
— Я
днем хожу туда, и то с Агафьей или мальчишку из деревни возьму. А то так на похороны, если мужичок умрет.
У нас, слава Богу, редко мрут.
Полина Карповна вдова. Она все вздыхает, вспоминая «несчастное супружество», хотя все говорят, что муж
у ней был добрый, смирный человек и в ее
дела никогда не вмешивался. А она называет его «тираном», говорит, что молодость ее прошла бесплодно, что она не жила любовью и счастьем, и верит, что «час ее пробьет, что она полюбит и будет любить идеально».
— Викентьев: их усадьба за Волгой, недалеко отсюда. Колчино — их деревня, тут только сто душ.
У них в Казани еще триста душ. Маменька его звала нас с Верочкой гостить, да бабушка одних не пускает. Мы однажды только на один
день ездили… А Николай Андреич один сын
у нее — больше детей нет. Он учился в Казани, в университете, служит здесь
у губернатора, по особым поручениям.
— Да… пришел послушать, как соборный колокол ударит… а не то чтоб пустым
делом заниматься…
У нас часы остановились…
Он пожимал плечами, как будто озноб пробегал
у него по спине, морщился и, заложив руки в карманы, ходил по огороду, по саду, не замечая красок утра, горячего воздуха, так нежно ласкавшего его нервы, не смотрел на Волгу, и только тупая скука грызла его. Он с ужасом видел впереди ряд длинных, бесцельных
дней.
Ее ставало на целый вечер, иногда на целый
день, а завтра точно оборвется: опять уйдет в себя — и никто не знает, что
у ней на уме или на сердце.
— Пустяки, пустяки! не слушайте, бабушка:
у него никаких
дел нет… сам сказывал! — вмешалась Марфенька.
— Ей-богу, ах, какие вы:
дела по горло было!
У нас новый правитель канцелярии поступает — мы
дела скрепляли, описи делали… Я пятьсот
дел по листам скрепил. Даже по ночам сидели… ей-богу…
— Ах, Марфа Васильевна, какие вы! Я лишь только вырвался, так и прибежал! Я просился, просился
у губернатора — не пускает: говорит, не пущу до тех пор, пока не кончите
дела!
У маменьки не был: хотел к ней пообедать в Колчино съездить — и то пустил только вчера, ей-богу…
— Где! — со вздохом повторил Опенкин, — везде и нигде, витаю, как птица небесная! Три
дня у Горошкиных, перед тем
у Пестовых, а перед тем и не помню!
Опенкин часа два сидел
у Якова в прихожей. Яков тупо и углубленно слушал эпизоды из священной истории; даже достал в людской и принес бутылку пива, чтобы заохотить собеседника к рассказу. Наконец Опенкин, кончив пиво, стал поминутно терять нить истории и перепутал до того, что Самсон
у него проглотил кита и носил его три
дня во чреве.
А не в рабочей сфере — повыше, где
у нас
дело, которое бы каждый делал, так сказать, облизываясь от удовольствия, как будто бы ел любимое блюдо?
От этого все
у нас ищут одних удовольствий, и все вне
дела».
«Нет и
у меня
дела, не умею я его делать, как делают художники, погружаясь в задачу, умирая для нее! — в отчаянии решил он. — А какие сокровища перед глазами: то картинки жанра, Теньер, Остад — для кисти, то быт и нравы — для пера: все эти Опенкины и… вон, вон…»
Героем дворни все-таки оставался Егорка: это был живой пульс ее. Он своего
дела, которого, собственно, и не было, не делал, «как все
у нас», — упрямо мысленно добавлял Райский, — но зато совался поминутно в чужие
дела. Смотришь, дугу натягивает, и сила есть: он коренастый, мускулистый, длиннорукий, как орангутанг, но хорошо сложенный малый. То сено примется помогать складывать на сеновал: бросит охапки три и кинет вилы, начнет болтать и мешать другим.