Неточные совпадения
Он принадлежал Петербургу и свету, и его трудно было бы представить себе где-нибудь
в другом городе, кроме Петербурга, и
в другой сфере, кроме света, то есть известного высшего слоя петербургского населения, хотя у него есть и служба, и свои
дела, но его чаще всего встречаешь
в большей части гостиных, утром — с визитами, на обедах, на вечерах: на последних всегда за картами.
На всякую другую жизнь у него не было никакого взгляда, никаких понятий, кроме тех, какие дают свои и иностранные газеты. Петербургские страсти, петербургский взгляд, петербургский годовой обиход пороков и добродетелей, мыслей,
дел, политики и даже, пожалуй, поэзии — вот где вращалась жизнь его, и он не порывался из этого круга, находя
в нем полное до роскоши удовлетворение своей натуре.
Знал генеалогию, состояние
дел и имений и скандалезную хронику каждого большого дома столицы; знал всякую минуту, что делается
в администрации, о переменах, повышениях, наградах, — знал и сплетни городские: словом, знал хорошо свой мир.
Утро уходило у него на мыканье по свету, то есть по гостиным, отчасти на
дела и службу, — вечер нередко он начинал спектаклем, а кончал всегда картами
в Английском клубе или у знакомых, а знакомы ему были все.
Строевую службу он прошел хорошо, протерши лямку около пятнадцати лет
в канцеляриях,
в должностях исполнителя чужих проектов. Он тонко угадывал мысль начальника,
разделял его взгляд на
дело и ловко излагал на бумаге разные проекты. Менялся начальник, а с ним и взгляд, и проект: Аянов работал так же умно и ловко и с новым начальником, над новым проектом — и докладные записки его нравились всем министрам, при которых он служил.
Теперь он состоял при одном из них по особым поручениям. По утрам являлся к нему
в кабинет, потом к жене его
в гостиную и действительно исполнял некоторые ее поручения, а по вечерам
в положенные
дни непременно составлял партию, с кем попросят. У него был довольно крупный чин и оклад — и никакого
дела.
— Какое же ты жалкое лекарство выбрал от скуки — переливать из пустого
в порожнее с женщиной: каждый
день одно и то же!
— Разве это
дело? Укажи ты мне
в службе, за немногими исключениями,
дело, без которого бы нельзя было обойтись?
— Ты прежде заведи
дело,
в которое мог бы броситься живой ум, гнушающийся мертвечины, и страстная душа, и укажи, как положить силы во что-нибудь, что стоит борьбы, а с своими картами, визитами, раутами и службой — убирайся к черту!
Он был
в их глазах пустой, никуда не годный, ни на какое
дело, ни для совета — старик и плохой отец, но он был Пахотин, а род Пахотиных уходит
в древность, портреты предков занимают всю залу, а родословная не укладывается на большом столе, и
в роде их было много лиц с громким значением.
Сами они блистали некогда
в свете, и по каким-то, кроме их, всеми забытым причинам остались
девами. Они уединились
в родовом доме и там,
в семействе женатого брата, доживали старость, окружив строгим вниманием, попечениями и заботами единственную дочь Пахотина, Софью. Замужество последней расстроило было их жизнь, но она овдовела, лишилась матери и снова, как
в монастырь, поступила под авторитет и опеку теток.
Но она
в самом
деле прекрасна. Нужды нет, что она уже вдова, женщина; но на открытом, будто молочной белизны белом лбу ее и благородных, несколько крупных чертах лица лежит девическое, почти детское неведение жизни.
В семействе тетки и близкие старики и старухи часто при ней гадали ей,
в том или другом искателе, мужа: то посланник являлся чаще других
в дом, то недавно отличившийся генерал, а однажды серьезно поговаривали об одном старике, иностранце, потомке королевского, угасшего рода. Она молчит и смотрит беззаботно, как будто
дело идет не о ней.
— Я пойду прямо к
делу: скажите мне, откуда вы берете это спокойствие, как удается вам сохранить тишину, достоинство, эту свежесть
в лице, мягкую уверенность и скромность
в каждом мерном движении вашей жизни? Как вы обходитесь без борьбы, без увлечений, без падений и без побед? Что вы делаете для этого?
— Да, а ребятишек бросила дома — они ползают с курами, поросятами, и если нет какой-нибудь дряхлой бабушки дома, то жизнь их каждую минуту висит на волоске: от злой собаки, от проезжей телеги, от дождевой лужи… А муж ее бьется тут же,
в бороздах на пашне, или тянется с обозом
в трескучий мороз, чтоб добыть хлеба, буквально хлеба — утолить голод с семьей, и, между прочим, внести
в контору пять или десять рублей, которые потом приносят вам на подносе… Вы этого не знаете: «вам
дела нет», говорите вы…
— Я вспомнила
в самом
деле одну глупость и когда-нибудь расскажу вам. Я была еще девочкой. Вы увидите, что и у меня были и слезы, и трепет, и краска… et tout се que vous aimez tant! [и все, что вы так любите! (фр.)] Но расскажу с тем, чтобы вы больше о любви, о страстях, о стонах и воплях не говорили. А теперь пойдемте к тетушкам.
Она была покойна, свежа. А ему втеснилось
в душу, напротив, беспокойство, желание узнать, что у ней теперь на уме, что
в сердце, хотелось прочитать
в глазах, затронул ли он хоть нервы ее; но она ни разу не подняла на него глаз. И потом уже, когда после игры подняла, заговорила с ним — все то же
в лице, как вчера, как третьего
дня, как полгода назад.
— Чем и как живет эта женщина! Если не гложет ее мука, если не волнуют надежды, не терзают заботы, — если она
в самом
деле «выше мира и страстей», отчего она не скучает, не томится жизнью… как скучаю и томлюсь я? Любопытно узнать!
— Да, это очень смешно. Она милая женщина и хитрая, и себе на уме
в своих
делах, как все женщины, когда они, как рыбы, не лезут из воды на берег, а остаются
в воде, то есть
в своей сфере…
Когда опекун привез его
в школу и посадили его на лавку, во время класса, кажется, первым бы
делом новичка было вслушаться, что спрашивает учитель, что отвечают ученики.
Райский покраснел, даже вспотел немного от страха, что не знает,
в чем
дело, и молчал.
Позовет ли его опекун посмотреть, как молотят рожь, или как валяют сукно на фабрике, как белят полотна, — он увертывался и забирался на бельведер смотреть оттуда
в лес или шел на реку,
в кусты,
в чащу, смотрел, как возятся насекомые, остро глядел, куда порхнула птичка, какая она, куда села, как почесала носик; поймает ежа и возится с ним; с мальчишками удит рыбу целый
день или слушает полоумного старика, который живет
в землянке у околицы, как он рассказывает про «Пугача», — жадно слушает подробности жестоких мук, казней и смотрит прямо ему
в рот без зубов и
в глубокие впадины потухающих глаз.
А если нет ничего, так лежит, неподвижно по целым
дням, но лежит, как будто трудную работу делает: фантазия мчит его дальше Оссиана, Тасса и даже Кука — или бьет лихорадкой какого-нибудь встречного ощущения, мгновенного впечатления, и он встанет усталый, бледный, и долго не придет
в нормальное положение.
— Учи, батюшка, — сказал он, — пока они спят. Никто не увидит, а завтра будешь знать лучше их: что они
в самом
деле обижают тебя, сироту!
В службе название пустого человека привинтилось к нему еще крепче. От него не добились ни одной докладной записки, никогда не прочел он ни одного
дела, между тем вносил веселье, смех и анекдоты
в ту комнату, где сидел. Около него всегда куча народу.
Столоначальник был прав: Райский рисовал и
дело, как картину, или оно так рисовалось у него
в голове.
Он гордо ходил один по двору,
в сознании, что он лучше всех, до тех пор, пока на другой
день публично не осрамился
в «серьезных предметах».
Дня через три картина бледнела, и
в воображении теснится уже другая. Хотелось бы нарисовать хоровод, тут же пьяного старика и проезжую тройку. Опять
дня два носится он с картиной: она как живая у него. Он бы нарисовал мужика и баб, да тройку не сумеет: лошадей «не проходили
в классе».
— Тебе шестнадцатый год, — продолжал опекун, — пора о
деле подумать, а ты до сих пор, как я вижу, еще не подумал, по какой части пойдешь
в университете и
в службе. По военной трудно: у тебя небольшое состояние, а служить ты по своей фамилии должен
в гвардии.
А ты поступишь
в университет,
в юридический факультет, потом служи
в Петербурге, учись
делу, добивайся прокурорского места, а родня выведет тебя
в камер-юнкеры.
Опекуну она не давала сунуть носа
в ее
дела и, не признавая никаких документов, бумаг, записей и актов, поддерживала порядок, бывший при последних владельцах, и отзывалась
в ответ на письма опекуна, что все акты, записи и документы записаны у ней на совести, и она отдаст отчет внуку, когда он вырастет, а до тех пор, по словесному завещанию отца и матери его, она полная хозяйка.
Какой она красавицей показалась Борису, и
в самом
деле была красавица.
Когда ей велят причесаться, вымыться и одеться
в воскресенье, так она, по словам ее, точно
в мешок зашита целый
день.
Заболеет ли кто-нибудь из людей — Татьяна Марковна вставала даже ночью, посылала ему спирту, мази, но отсылала на другой
день в больницу, а больше к Меланхолихе, доктора же не звала. Между тем чуть у которой-нибудь внучки язычок зачешется или брюшко немного вспучит, Кирюшка или Влас скакали, болтая локтями и ногами на неоседланной лошади,
в город, за доктором.
Еще
в девичьей сидели три-четыре молодые горничные, которые целый
день, не разгибаясь, что-нибудь шили или плели кружева, потому что бабушка не могла видеть человека без
дела — да
в передней праздно сидел, вместе с мальчишкой лет шестнадцати, Егоркой-зубоскалом, задумчивый Яков и еще два-три лакея, на помощь ему, ничего не делавшие и часто менявшиеся.
Не проходило почти
дня, чтоб Тит Никоныч не принес какого-нибудь подарка бабушке или внучкам.
В марте, когда еще о зелени не слыхать нигде, он принесет свежий огурец или корзиночку земляники,
в апреле горсточку свежих грибов — «первую новинку». Привезут
в город апельсины, появятся персики — они первые подаются у Татьяны Марковны.
Об этом обрыве осталось печальное предание
в Малиновке и во всем околотке. Там, на
дне его, среди кустов, еще при жизни отца и матери Райского, убил за неверность жену и соперника, и тут же сам зарезался, один ревнивый муж, портной из города. Самоубийцу тут и зарыли, на месте преступления.
— Ты ему о
деле, а он шалит: пустота какая — мальчик! — говорила однажды бабушка. — Прыгай да рисуй, а ужо спасибо скажешь, как под старость будет уголок. Еще то имение-то, бог знает что будет, как опекун управится с ним! а это уж старое, прижилось
в нем…
Хотя Райский не
разделял мнения ни дяди, ни бабушки, но
в перспективе у него мелькала собственная его фигура, то
в гусарском, то
в камер-юнкерском мундире. Он смотрел, хорошо ли он сидит на лошади, ловко ли танцует.
В тот
день он нарисовал себя небрежно опершегося на седло, с буркой на плечах.
Многочисленное семейство то и
дело сидит за столом, а
в семействе человек восемнадцать: то чай кушают, то кофе кушают
в беседке, кушают на лужку, кушают на балконе.
Экономка весь
день гремит ключами; буфет не затворяется. По двору поминутно носят полные блюда из кухни
в дом, а обратно человек тихим шагом несет пустое блюдо, пальцем или языком очищая остатки. То барыне бульон, то тетеньке постное, то барчонку кашки, барину чего-нибудь посолиднее.
— Vous avez du talent, monsieur, vraiment! [Да у вас, сударь, и
в самом
деле талант! (фр.)] — сказал тот, посмотрев его рисунок.
В самом
деле, муж и жена, к которым они приехали, были только старички, и больше ничего. Но какие бодрые, тихие, задумчивые, хорошенькие старички!
В университете Райский
делит время, по утрам, между лекциями и Кремлевским садом,
в воскресенье ходит
в Никитский монастырь к обедне, заглядывает на развод и посещает кондитеров Пеэра и Педотти. По вечерам сидит
в «своем кружке», то есть избранных товарищей, горячих голов, великодушных сердец.
Они одинаково прилежно занимались по всем предметам, не пристращаясь ни к одному исключительно. И после,
в службе,
в жизни, куда их ни сунут,
в какое положение ни поставят — везде и всякое
дело они делают «удовлетворительно», идут ровно, не увлекаясь ни
в какую сторону.
В самом
деле, у него чуть не погасла вера
в честь, честность, вообще
в человека. Он, не желая, не стараясь, часто бегая прочь, изведал этот «чудесный мир» — силою своей впечатлительной натуры, вбиравшей
в себя, как губка, все задевавшие его явления.
Мужчины, одни, среди
дел и забот, по лени, по грубости, часто бросая теплый огонь, тихие симпатии семьи, бросаются
в этот мир всегда готовых романов и драм, как
в игорный дом, чтоб охмелеть
в чаду притворных чувств и дорого купленной неги. Других молодость и пыл влекут туда,
в царство поддельной любви, со всей утонченной ее игрой, как гастронома влечет от домашнего простого обеда изысканный обед искусного повара.
Однажды мальчик бросил мячик, он покатился мне
в ноги, я поймала его и побежала отдать ему, мисс сказала maman, и меня три
дня не пускали гулять.
— Смейтесь, cousin: оно
в самом
деле смешно…
— Да, упасть
в обморок не от того, от чего вы упали, а от того, что осмелились распоряжаться вашим сердцем, потом уйти из дома и сделаться его женой. «Сочиняет, пишет письма, дает уроки, получает деньги, и этим живет!»
В самом
деле, какой позор! А они, — он опять указал на предков, — получали, ничего не сочиняя, и проедали весь свой век чужое — какая слава!.. Что же сталось с Ельниным?