Неточные совпадения
Нравственное лицо его
было еще неуловимее. Бывали какие-то периоды, когда он «обнимал, по его выражению, весь мир», когда чарующею мягкостью открывал доступ к сердцу, и те, кому случалось попадать на эти минуты, говорили, что
добрее, любезнее его нет.
Райский смотрел, как стоял директор, как говорил, какие злые и холодные у него
были глаза, разбирал, отчего ему стало холодно, когда директор тронул его за ухо, представил себе, как поведут его сечь, как у Севастьянова от испуга вдруг побелеет нос, и он весь будто похудеет немного, как Боровиков задрожит, запрыгает и захихикает от волнения, как
добрый Масляников, с плачущим лицом, бросится обнимать его и прощаться с ним, точно с осужденным на казнь.
— Бабушка! — с радостью воскликнул Райский. — Боже мой! она зовет меня: еду, еду! Ведь там тишина, здоровый воздух, здоровая пища, ласки
доброй, нежной, умной женщины; и еще две сестры, два новых, неизвестных мне и в то же время близких лица… «барышни в провинции! Немного страшно: может
быть, уроды!» — успел он подумать, поморщась… — Однако еду: это судьба посылает меня… А если там скука?
— A la bonne heure! [В
добрый час! (фр.)] — сказала она, протягивая ему руку, — и если я почувствую что-нибудь, что вы предсказывали, то скажу вам одним или никогда никому и ничего не скажу. Но этого никогда не
будет и
быть не может! — торопливо добавила она. — Довольно, cousin, вон карета подъехала: это тетушки.
— Bu-ona sera! bu-ona sera! [
Добрый вечер!
добрый вечер! (ит.)] —
напевал Райский из «Севильского цирюльника».
— Зачем уезжать: я думала, что ты совсем приехал.
Будет тебе мыкаться! Женись и живи. А то хорошо устройство: отдать тысяч на тридцать всякого
добра!
«
Добрый! — думала она, — собак не бьет! Какая же это доброта, коли он ничего подарить не может! Умный! — продолжала она штудировать его, —
ест третью тарелку рисовой каши и не замечает! Не видит, что все кругом смеются над ним! Высоконравственный!..»
— Да, вам эти хлопоты приятны, они занимают вас? признайтесь, вам бы без них и делать нечего
было? Обедом вы хотели похвастаться, вы
добрая, радушная хозяйка. Приди Маркушка к вам, вы бы и ему наготовили всего…
«Я бьюсь, — размышлял он, — чтобы
быть гуманным и
добрым: бабушка не подумала об этом никогда, а гуманна и
добра.
В ее комнате
было все уютно, миниатюрно и весело. Цветы на окнах, птицы, маленький киот над постелью, множество разных коробочек, ларчиков, где напрятано
было всякого
добра, лоскутков, ниток, шелков, вышиванья: она славно шила шелком и шерстью по канве.
Все это часто повторялось с ним, повторилось бы и теперь: он ждал и боялся этого. Но еще в нем не изжили пока свой срок впечатления наивной среды, куда он попал. Ему еще пока приятен
был ласковый луч солнца,
добрый взгляд бабушки, радушная услужливость дворни, рождающаяся нежная симпатия Марфеньки — особенно последнее.
Иногда, в
добрую минуту, его даже забавляла эксцентрическая барыня, Полина Карповна. Она умела заманить его к себе обедать и уверяла, что «он или неравнодушен к ней, но скрывает, или sur le point de l’être, [близок к тому (фр.).] но противится и немного остерегается, mais que tôt ou tard cela finira par là et comme elle sera contente, heureuse! etc.». [но что рано или поздно все этим кончится, и как она
будет тогда довольна, счастлива! и т. д. (фр.).]
Вон бабушка:
есть ли умнее и
добрее ее на свете! а и она… грешит… — шепотом произнесла Марфенька, — сердится напрасно, терпеть не может Анну Петровну Токееву: даже не похристосовалась с ней!
— Уж хороши здесь молодые люди! Вон у Бочкова три сына: всё собирают мужчин к себе по вечерам, таких же, как сами,
пьют да в карты играют. А наутро глаза у всех красные. У Чеченина сын приехал в отпуск и с самого начала объявил, что ему надо приданое во сто тысяч, а сам хуже Мотьки: маленький, кривоногий и все курит! Нет, нет… Вот Николай Андреич — хорошенький, веселый и
добрый, да…
— Полно пустяки говорить: напрасно ты связался с ним, —
добра не
будет, с толку тебя собьет! О чем он с тобой разговаривал?
— Ах, какой вы милый, какой вы
добрый! — не вспомнясь от удовольствия, сказала Марфенька. — Как весело
будет… ах, бабушка!
Чай он
пил с ромом, за ужином опять
пил мадеру, и когда все гости ушли домой, а Вера с Марфенькой по своим комнатам, Опенкин все еще томил Бережкову рассказами о прежнем житье-бытье в городе, о многих стариках, которых все забыли, кроме его, о разных событиях
доброго старого времени, наконец, о своих домашних несчастиях, и все прихлебывал холодный чай с ромом или просил рюмочку мадеры.
Он заглянул к бабушке: ее не
было, и он, взяв фуражку, вышел из дома, пошел по слободе и
добрел незаметно до города, продолжая с любопытством вглядываться в каждого прохожего, изучал дома, улицы.
«Это история, скандал, — думал он, — огласить позор товарища, нет, нет! — не так! Ах! счастливая мысль, — решил он вдруг, — дать Ульяне Андреевне урок наедине: бросить ей громы на голову, плеснуть на нее волной чистых, неведомых ей понятий и нравов! Она обманывает
доброго, любящего мужа и прячется от страха: сделаю, что она
будет прятаться от стыда. Да, пробудить стыд в огрубелом сердце — это долг и заслуга — и в отношении к ней, а более к Леонтью!»
Или, употребив мудро —
быть солнцем той сферы, где поставлена, влить массу
добра…
Вера умна, но он опытнее ее и знает жизнь. Он может остеречь ее от грубых ошибок, научить распознавать ложь и истину, он
будет работать, как мыслитель и как художник; этой жажде свободы даст пищу: идеи
добра, правды, и как художник вызовет в ней внутреннюю красоту на свет! Он угадал бы ее судьбу, ее урок жизни и… и… вместе бы исполнил его!
— Я спрашиваю вас: к
добру или к худу! А послушаешь: «Все старое нехорошо, и сами старики глупы, пора их долой!» — продолжал Тычков, — дай волю, они бы и того… готовы нас всех заживо похоронить, а сами сели бы на наше место, — вот ведь к чему все клонится! Как это по-французски
есть и поговорка такая, Наталья Ивановна? — обратился он к одной барыне.
— Знаю и это: все выведала и вижу, что ты ей хочешь
добра. Оставь же, не трогай ее, а то выйдет, что не я, а ты навязываешь ей счастье, которого она сама не хочет, значит, ты сам и
будешь виноват в том, в чем упрекал меня: в деспотизме. — Ты как понимаешь бабушку, — помолчав, начала она, — если б богач посватался за Марфеньку, с породой, с именем, с заслугами, да не понравился ей — я бы стала уговаривать ее?
— И! нет, какой характер! Не глупа, училась хорошо, читает много книг и приодеться любит. Поп-то не бедный: своя земля
есть. Михайло Иваныч, помещик, любит его, — у него там полная чаша! Хлеба, всякого
добра — вволю; лошадей ему подарил, экипаж, даже деревьями из оранжерей комнаты у него убирает. Поп умный, из молодых — только уж очень по-светски ведет себя: привык там в помещичьем кругу. Даже французские книжки читает и покуривает — это уж и не пристало бы к рясе…
— Ну, попадья —
добрая, смирная курица, лепечет без умолку,
поет, охотница шептаться, особенно с Верой: так и щебечет, и все на ухо.
— Если б я предвидела, — сказала она глубоко обиженным голосом, — что он впутает меня в неприятное дело, я бы отвечала вчера ему иначе. Но он так уверил меня, да и я сама до этой минуты
была уверена в вашем
добром расположении к нему и ко мне! Извините, Татьяна Марковна, и поспешите освободить из заключения Марфу Васильевну… Виноват во всем мой: он и должен
быть наказан… А теперь прощайте, и опять прошу извинить меня… Прикажите человеку подавать коляску!..
— Что ваша совесть говорит вам? — начала
пилить Бережкова, — как вы оправдали мое доверие? А еще говорите, что любите меня и что я люблю вас — как сына! А разве
добрые дети так поступают? Я считала вас скромным, послушным, думала, что вы сбивать с толку бедную девочку не станете, пустяков ей не
будете болтать…
Когда он отрывался от дневника и трезво жил день, другой, Вера опять стояла безукоризненна в его уме. Сомнения, подозрения, оскорбления — сами по себе
были чужды его натуре, как и
доброй, честной натуре Отелло. Это
были случайные искажения и опустошения, продукты страсти и неизвестности, бросавшей на все ложные и мрачные краски.
— Нет, ты строг к себе. Другой счел бы себя вправе, после всех этих глупых шуток над тобой… Ты их знаешь, эти записки… Пусть с
доброй целью — отрезвить тебя, пошутить — в ответ на твои шутки. — Все же — злость, смех! А ты и не шутил… Стало
быть, мы, без нужды,
были только злы и ничего не поняли… Глупо! глупо! Тебе
было больнее, нежели мне вчера…
— Вот это другое дело; благодарю вас, благодарю! — торопливо говорил он, скрадывая волнение. — Вы делаете мне большое
добро, Вера Васильевна. Я вижу, что дружба ваша ко мне не пострадала от другого чувства, значит, она сильна. Это большое утешение! Я
буду счастлив и этим… со временем, когда мы успокоимся оба…
«Да, если это так, — думала Вера, — тогда не стоит работать над собой, чтобы к концу жизни стать лучше, чище, правдивее,
добрее. Зачем? Для обихода на несколько десятков лет? Для этого надо запастись, как муравью зернами на зиму, обиходным уменьем жить, такою честностью, которой — синоним ловкость, такими зернами, чтоб хватило на жизнь, иногда очень короткую, чтоб
было тепло, удобно… Какие же идеалы для муравьев? Нужны муравьиные добродетели… Но так ли это? Где доказательства?»
Вглядевшись и вслушавшись во все, что проповедь юного апостола выдавала за новые правды, новое благо, новые откровения, она с удивлением увидела, что все то, что
было в его проповеди
доброго и верного, — не ново, что оно взято из того же источника, откуда черпали и не новые люди, что семена всех этих новых идей, новой «цивилизации», которую он проповедовал так хвастливо и таинственно, заключены в старом учении.
Стало
быть, ей, Вере, надо
быть бабушкой в свою очередь, отдать всю жизнь другим и путем долга, нескончаемых жертв и труда, начать «новую» жизнь, непохожую на ту, которая стащила ее на дно обрыва… любить людей, правду,
добро…