На лице его можно было прочесть покойную уверенность в себе и понимание других, выглядывавшие из глаз. «Пожил человек, знает жизнь и людей», — скажет о нем наблюдатель, и если не отнесет его к разряду особенных, высших натур, то еще менее к разряду натур наивных.
— Оставим этот разговор, — сказал Райский, — а то опять оба на стену полезем, чуть не до драки. Я не понимаю твоих карт, и ты вправе назвать меня невеждой. Не суйся же и ты судить и рядить о красоте. Всякий по-своему наслаждается и картиной, и статуей, и живой красотой женщины: твой Иван Петрович так, я иначе, а ты никак, — ну, и при тебе!
— А знаешь — ты отчасти прав. Прежде всего скажу, что мои увлечения всегда искренны и не умышленны: — это не волокитство — знай однажды навсегда. И когда мой идол хоть одной чертой подходит к идеалу, который фантазия сейчас создает мне из него, — у меня само собою доделается остальное, и тогда возникает идеал счастья, семейного…
— А спроси его, — сказал Райский, — зачем он тут стоит и кого так пристально высматривает и выжидает? Генерала! А нас с тобой не видит, так что любой прохожий может вытащить у нас платок из кармана. Ужели ты считал делом твои бумаги? Не будем распространяться об этом, а скажу тебе, что я, право, больше делаю, когда мажу свои картины, бренчу на рояле и даже когда поклоняюсь красоте…
— Ты на их лицах мельком прочтешь какую-нибудь заботу, или тоску, или радость, или мысль, признак воли: ну, словом, — движение, жизнь. Немного нужно, чтоб подобрать ключ и сказать, что тут семья и дети, значит, было прошлое, а там глядит страсть или живой след симпатии, — значит, есть настоящее, а здесь на молодом лице играют надежды, просятся наружу желания и пророчат беспокойное будущее…
— Ну, везде что-то живое, подвижное, требующее жизни и отзывающееся на нее… А там ничего этого нет, ничего, хоть шаром покати! Даже нет апатии, скуки, чтоб можно было сказать: была жизнь и убита — ничего! Сияет и блестит, ничего не просит и ничего не отдает! И я ничего не знаю! А ты удивляешься, что я бьюсь?
— У тебя беспокойная натура, — сказал Аянов, — не было строгой руки и тяжелой школы — вот ты и куролесишь… Помнишь, ты рассказывал, когда твоя Наташа была жива…
— Скажи Николаю Васильевичу, что мы садимся обедать, — с холодным достоинством обратилась старуха к человеку. — Да кушать давать! Ты что, Борис, опоздал сегодня: четверть шестого! — упрекнула она Райского. Он был двоюродным племянником старух и троюродным братом Софьи. Дом его, тоже старый и когда-то богатый, был связан родством с домом Пахотиных. Но познакомился он с своей родней не больше года тому назад.
— Женщины, — продолжал Пахотин, — теперь только и находят развлечение с людьми наших лет. (Он никогда не называл себя стариком.) И как они любезны: например, Pauline сказала мне…
— Ну, Иван Иваныч, не сердитесь, — сказала Анна Васильевна, — если опять забуду да свою трефовую даму побью. Она мне даже сегодня во сне приснилась. И как это я ее забыла! Кладу девятку на чужого валета, а дама на руках…
— Сейчас бы сказала: пожалуйста, пожалуйста, — досказал Райский. — А вы что скажете? — спросил он. — Обойдитесь хоть однажды без «ma tante»! Или это ваш собственный взгляд на отступления от правил, проведенный только через авторитет ma tante?
— В вашем вопросе есть и ответ: «жило», — сказали вы, и — отжило, прибавлю я. А эти, — он указал на улицу, — живут! Как живут — рассказать этого нельзя, кузина. Это значит рассказать вам жизнь вообще, и современную в особенности. Я вот сколько времени рассказываю вам всячески: в спорах, в примерах, читаю… а все не расскажу.
— Все это лишнее, ненужное, cousin! — сказала она, — ничего этого нет. Предок не любуется на меня, и ореола нет, а я любуюсь на вас и долго не поеду в драму: я вижу сцену здесь, не трогаясь с места… И знаете, кого вы напоминаете мне? Чацкого…
— Это правда, я глуп, смешон, — сказал он, подходя к ней и улыбаясь весело и добродушно, — может быть, я тоже с корабля попал на бал… Но и Фамусовы в юбке! — Он указал на теток. — Ужели лет через пять, через десять…
— Послушайте, monsieur Чацкий, — остановила она, — скажите мне по крайней мере отчего я гибну? Оттого что не понимаю новой жизни, не… не поддаюсь… как вы это называете… развитию? Это ваше любимое слово. Но вы достигли этого развития, да? а я всякий день слышу, что вы скучаете… вы иногда наводите на всех скуку…
— Что же мне делать, cousin: я не понимаю? Вы сейчас сказали, что для того, чтобы понять жизнь, нужно, во-первых, снять портьеру с нее. Положим, она снята, и я не слушаюсь предков: я знаю, зачем, куда бегут все эти люди, — она указала на улицу, — что их занимает, тревожит: что же нужно, во-вторых?
— Я пойду прямо к делу: скажите мне, откуда вы берете это спокойствие, как удается вам сохранить тишину, достоинство, эту свежесть в лице, мягкую уверенность и скромность в каждом мерном движении вашей жизни? Как вы обходитесь без борьбы, без увлечений, без падений и без побед? Что вы делаете для этого?
— Вы про тех говорите, — спросила она, указывая головой на улицу, — кто там бегает, суетится? Но вы сами сказали, что я не понимаю их жизни. Да, я не знаю этих людей и не понимаю их жизни. Мне дела нет…
— Дела нет! Ведь это значит дела нет до жизни! — почти закричал Райский, так что одна из теток очнулась на минуту от игры и сказала им громко: «Что вы все там спорите: не подеритесь!.. И о чем это они?»
— Опять «жизни»: вы только и твердите это слово, как будто я мертвая! Я предвижу, что будет дальше, — сказала она, засмеявшись, так что показались прекрасные зубы. — Сейчас дойдем до правил и потом… до любви.
— Нет, не отжил еще Олимп! — сказал он. — Вы, кузина, просто олимпийская богиня — вот и конец объяснению, — прибавил как будто с отчаянием, что не удается ему всколебать это море. — Пойдемте в гостиную!
— Тетушка десять раз сочтет и спрячет к себе, — сказала она, — а я, как институтка, выпрашиваю свою долю, и она выдает мне, вы знаете, с какими наставлениями.
— Это очень серьезно, что вы мне сказали! — произнесла она задумчиво. — Если вы не разбудили меня, то напугали. Я буду дурно спать. Ни тетушки, ни Paul, муж мой, никогда мне не говорили этого — и никто. Иван Петрович, управляющий, привозил бумаги, счеты, я слышала, говорили иногда о хлебе, о неурожае. А… о бабах этих… и о ребятишках… никогда.
Полную и открытую правду можно сказать народу, если не игнорировать всей совокупности жизненных фактов, не толковать произвольно отдельные явления, выхваченные из неразрывной цепи фактов и событий.
То, что важно для вас, может быть важно и для других людей. Они могут чувствовать то же самое. Они могут хотеть сказать кому-то то же самое – или услышать.
Революция проводит колоссальную селекцию, в общем-то, нелучшего человеческого материала. Скажем так — человеческой дряни. Она всплывает. В любом народе дряни немало…
Полную и открытую правду можно сказать народу, если не игнорировать всей совокупности жизненных фактов, не толковать произвольно отдельные явления, выхваченные из неразрывной цепи фактов и событий.
То, что важно для вас, может быть важно и для других людей. Они могут чувствовать то же самое. Они могут хотеть сказать кому-то то же самое – или услышать.
– Письменное заключение будет готово завтра, но главное могу сказать уже сейчас. В общем, ни в каком лобовом столкновении эта машина не участвовала.