У него, взамен наслаждений, которыми он пользоваться не мог, явилось старческое тщеславие иметь вид шалуна, и он стал вознаграждать себя за верность в супружестве сумасбродными связями, на которые быстро ушли все наличные деньги, брильянты жены, наконец и большая часть приданого дочери. На недвижимое имение, и без того заложенное им еще до женитьбы, наросли значительные долги.
Воображение его вспыхивало, и он путем сверкнувшей догадки схватывал тень, верхушку истины, дорисовывал остальное и уже не шел долгим опытом и трудом завоевывать прочную победу.
Это был не подвиг, а долг. Без жертв, без усилий и лишений нельзя жить на свете: «Жизнь — не сад, в котором растут только одни цветы», — поздно думал он и вспомнил картину Рубенса «Сад любви», где под деревьями попарно сидят изящные господа и прекрасные госпожи, а около них порхают амуры.
— Купленный или украденный титул! — возражал он в пылу. — Это один из тех пройдох, что, по словам Лермонтова, приезжают сюда «на ловлю счастья и чинов», втираются в большие дома, ищут протекции женщин, протираются в службу и потом делаются гран-сеньорами. Берегитесь, кузина, мой долг оберечь вас! Я вам родственник!
Все более или менее обманулись в мечтах. Кто хотел воевать, истреблять род людской, не успел вернуться в деревню, как развел кучу подобных себе и осовел на месте, погрузясь в толки о долгах в опекунский совет, в карты, в обеды.
«Это история, скандал, — думал он, — огласить позор товарища, нет, нет! — не так! Ах! счастливая мысль, — решил он вдруг, — дать Ульяне Андреевне урок наедине: бросить ей громы на голову, плеснуть на нее волной чистых, неведомых ей понятий и нравов! Она обманывает доброго, любящего мужа и прячется от страха: сделаю, что она будет прятаться от стыда. Да, пробудить стыд в огрубелом сердце — это долг и заслуга — и в отношении к ней, а более к Леонтью!»
Затем его поглотил процесс его исполнения. Он глубоко и серьезно вникал в предстоящий ему долг: как, без огласки, без всякого шума и сцен, кротко и разумно уговорить эту женщину поберечь мужа, обратиться на другой, честный путь и начать заглаживать прошлое…
— Вон панталоны или ружье отдам. У меня только двое панталон: были третьи, да портной назад взял за долг… Постойте, я примерю ваш сюртук. Ба! как раз впору! — сказал он, надевши легкое пальто Райского и садясь в нем на кровать. — А попробуйте мое!
Он положил бы всю свою силу, чтобы помочь ей найти искомое, бросил бы семена своих знаний, опытов и наблюдений на такую благодарную и богатую почву: это не мираж, опять это подвиг очеловечивания, долг, к которому мы все призваны и без которого немыслим никакой прогресс.
«Нимфа моя не хочет избрать меня сатиром, — заключил он со вздохом, — следовательно, нет надежды и на метаморфозу в мужа и жену, на счастье, на долгий путь! А с красотой ее я справлюсь: мне она все равно, что ничего…»
Он сел и погрузился в свою задачу о «долге», думал, с чего начать. Он видел, что мягкость тут не поможет: надо бросить «гром» на эту играющую позором женщину, назвать по имени стыд, который она так щедро льет на голову его друга.
Леонтья Райский видал редко и в дом к нему избегал ходить. Там, страстными взглядами и с затаенным смехом в неподвижных чертах, встречала его внутренне торжествующая Ульяна Андреевна. А его угрызало воспоминание о том, как он великодушно исполнил свой «долг». Он хмурился и спешил вон.
«Такой умок выработала себе, между прочим, в долгом угнетении, обессилевшая и рассеянная целая еврейская нация, тайком пробиравшаяся сквозь человеческую толпу, хитростью отстаивавшая свою жизнь, имущество и свои права на существование».
«Слезами и сердцем, а не пером благодарю вас, милый, милый брат, — получил он ответ с той стороны, — не мне награждать за это: небо наградит за меня! Моя благодарность — пожатие руки и долгий, долгий взгляд признательности! Как обрадовался вашим подаркам бедный изгнанник! он все „смеется“ с радости и оделся в обновки. А из денег сейчас же заплатил за три месяца долгу хозяйке и отдал за месяц вперед. И только на три рубля осмелился купить сигар, которыми не лакомился давно, а это — его страсть…»
Следя за ходом своей собственной страсти, как медик за болезнью, и как будто снимая фотографию с нее, потому что искренно переживал ее, он здраво заключал, что эта страсть — ложь, мираж, что надо прогнать, рассеять ee! «Но как? что надо теперь делать? — спрашивал он, глядя на небо с облаками, углубляя взгляд в землю, — что велит долг? — отвечай же, уснувший разум, освети мне дорогу, дай перепрыгнуть через этот пылающий костер!»
— Вы мне нужны, — шептала она: — вы просили мук, казни — я дам вам их! «Это жизнь!» — говорили вы: — вот она — мучайтесь, и я буду мучаться, будем вместе мучаться… «Страсть прекрасна: она кладет на всю жизнь долгий след, и этот след люди называют счастьем!..» Кто это проповедовал? А теперь бежать: нет! оставайтесь, вместе кинемся в ту бездну! «Это жизнь, и только это!» — говорили вы, — вот и давайте жить! Вы меня учили любить, вы преподавали страсть, вы развивали ее…
— Положим, самолюбию, оставим спор о том, что такое самолюбие и что — так называемое — сердце. Но ты должна сказать, зачем я тебе? Это мое право — спросить, и твой долг — отвечать прямо и откровенно, если не хочешь, чтоб я счел тебя фальшивой, злой…
Он чувствовал, что на нем одном лежал долг стать подле нее, осветить ее путь, помочь распутать ей самой какой-то роковой узел или перешагнуть пропасть, и отдать ей, если нужно, всю свою опытность, ум, сердце, всю силу.
— Это выдумка, сочинение, Вера, поймите хаос ваших «правил» и «понятий»! Забудьте эти «долги» и согласитесь, что любовь прежде всего — влечение… иногда неодолимое…
— Чем это — позвольте спросить? Варить суп, ходить друг за другом, сидеть с глазу на глаз, притворяться, вянуть на «правилах», да на «долге» около какой-нибудь тщедушной слабонервной подруги или разбитого параличом старика, когда силы у одного еще крепки, жизнь зовет, тянет дальше!.. Так, что ли?
Не насиловать привязанности, а свободно отдаваться впечатлению и наслаждаться взаимным счастьем — вот «долг и закон», который я признаю, — и вот мой ответ на вопрос «зачем я хожу?».
— Нет, не камнем! — горячо возразила она. — Любовь налагает долг, буду твердить я, как жизнь налагает и другие долги: без них жизни нет. Вы стали бы сидеть с дряхлой, слепой матерью, водить ее, кормить — за что? Ведь это невесело — но честный человек считает это долгом, и даже любит его!
Ему было не легче Веры. И он, истомленный усталостью, моральной и физической, и долгими муками, отдался сну, как будто бросился в горячке в объятия здорового друга, поручая себя его попечению. И сон исполнил эту обязанность, унося его далеко от Веры, от Малиновки, от обрыва и от вчерашней, разыгравшейся на его глазах драмы.
Ему предстояло — уже не в горячке страсти, не в припадке слепого мщения, а по неизбежному сознанию долга — нанести еще удар ножа другой, нежно любимой женщине!
Стало быть, ей, Вере, надо быть бабушкой в свою очередь, отдать всю жизнь другим и путем долга, нескончаемых жертв и труда, начать «новую» жизнь, непохожую на ту, которая стащила ее на дно обрыва… любить людей, правду, добро…
Она опять походила на старый женский фамильный портрет в галерее, с суровой важностью, с величием и уверенностью в себе, с лицом, истерзанным пыткой, и с гордостью, осилившей пытку. Вера чувствовала себя жалкой девочкой перед ней и робко глядела ей в глаза, мысленно меряя свою молодую, только что вызванную на борьбу с жизнью силу — с этой старой, искушенной в долгой жизненной борьбе, но еще крепкой, по-видимому, несокрушимой силой.
Сознание новой жизни, даль будущего, строгость долга, момент торжества и счастья — все придавало лицу и красоте ее нежную, трогательную тень. Жених был скромен, почти робок; пропала его резвость, умолкли шутки, он был растроган. Бабушка задумчиво счастлива, Вера непроницаема и бледна.
«Из логики и честности, — говорило ему отрезвившееся от пьяного самолюбия сознание, — ты сделал две ширмы, чтоб укрываться за них с своей „новой силой“, оставив бессильную женщину разделываться за свое и за твое увлечение, обещав ей только одно: „Уйти, не унося с собой никаких „долгов“, „правил“ и „обязанностей“… оставляя ее: нести их одну…“
Предложения из русской классики со словом «дольше»
Шенбок пробыл только один день и в следующую ночь уехал вместе с Нехлюдовым. Они не могли дольше оставаться, так как был уже последний срок для явки в полк.
— Скоро? Нет, мой милый. Ах какие долгие стали дни! В другое время, кажется, успел бы целый месяц пройти, пока шли эти три дня. До свиданья, мой миленький, нам ведь не надобно долго говорить, — ведь мы хитрые, — да? — До свиданья. Ах, еще 66 дней мне осталось сидеть в подвале!
Слушаю я вас, и мне мерещится… я, видите, вижу иногда во сне один сон… один такой сон, и он мне часто снится, повторяется, что кто-то за мной гонится, кто-то такой, которого я ужасно боюсь, гонится в темноте, ночью, ищет меня, а я прячусь куда-нибудь от него за дверь или за шкап, прячусь унизительно, а главное, что ему отлично известно, куда я от него спрятался, но что он будто бы нарочно притворяется, что не знает, где я сижу, чтобы дольше промучить меня, чтобы страхом моим насладиться…
Ведь в каждом человеке заложен огромный потенциал здоровья, и если использовать его хотя бы наполовину, то можно жить долгие годы счастливой жизнью, не зная, что такое болезни.
Многих малодушных, уже решившихся на самоубийство, удерживало на земле сознание, что они нужны для любящих их, и они долго еще жили, укрепляясь в мысли, что более храбрости требуется для жизни, нежели для смерти. А еще более бывало таких, которые забывали причины, побудившие их на самоубийство, и даже жалели, что жизнь так коротка.
Какой же плод науки долгих лет? Что наконец подсмотрят очи зорки? Что наконец поймет надменный ум На высоте всех опытов и дум, Что? Точный смысл народной поговорки.
Ведь в каждом человеке заложен огромный потенциал здоровья, и если использовать его хотя бы наполовину, то можно жить долгие годы счастливой жизнью, не зная, что такое болезни.
В течение долгой жизни ещё ни разу не попадал он в такую западню.
Ещё во время долгого пути по степям все русские пленницы и несколько юношей-подростков были поделены между татарскими военачальниками.