Последний, если хотел, стирал пыль, а если не хотел, так Анисья влетит, как вихрь, и отчасти фартуком, отчасти голой рукой, почти носом, разом все сдует, смахнет, сдернет, уберет и исчезнет; не то так сама хозяйка, когда Обломов выйдет в сад, заглянет к нему в комнату, найдет беспорядок, покачает головой и, ворча что-то про себя, взобьет подушки горой,
тут же посмотрит наволочки, опять шепнет себе, что надо переменить, и сдернет их, оботрет окна, заглянет за спинку дивана и уйдет.
Потом целые полки загромождены были пачками, склянками, коробочками с домашними лекарствами, с травами, примочками, пластырями, спиртами, камфарой, с порошками, с куреньями;
тут же было мыло, снадобья для чищенья кружев, выведения пятен и прочее, и прочее — все, что найдешь в любом доме всякой провинции, у всякой домовитой хозяйки.
Неточные совпадения
Какое
же тут искусство, какие поэтические краски нашли вы?
— Где
же оно? — с досадой возразил Илья Ильич. — Я его не проглотил. Я очень хорошо помню, что ты взял у меня и куда-то вон
тут положил. А то вот где оно, смотри!
Дело в том, что Тарантьев мастер был только говорить; на словах он решал все ясно и легко, особенно что касалось других; но как только нужно было двинуть пальцем, тронуться с места — словом, применить им
же созданную теорию к делу и дать ему практический ход, оказать распорядительность, быстроту, — он был совсем другой человек:
тут его не хватало — ему вдруг и тяжело делалось, и нездоровилось, то неловко, то другое дело случится, за которое он тоже не примется, а если и примется, так не дай Бог что выйдет.
Точно ребенок: там недоглядит,
тут не знает каких-нибудь пустяков, там опоздает и кончит тем, что бросит дело на половине или примется за него с конца и так все изгадит, что и поправить никак нельзя, да еще он
же потом и браниться станет.
Если
же Обломову наскучивало быть одному и он чувствовал потребность выразиться, говорить, читать, рассуждать, проявить волнение, —
тут был всегда покорный и готовый слушатель и участник, разделявший одинаково согласно и его молчание, и его разговор, и волнение, и образ мыслей, каков бы он ни был.
— Ну, вот этот, что еще служит
тут, как его?.. Афанасьев зовут. Как
же не родственник? — родственник.
— Боже мой! — стонал тоже Обломов. — Вот хотел посвятить утро дельному труду, а
тут расстроили на целый день! И кто
же? свой собственный слуга, преданный, испытанный, а что сказал! И как это он мог?
Захар не отвечал: он, кажется, думал: «Ну, чего тебе? Другого, что ли, Захара? Ведь я
тут стою», и перенес взгляд свой мимо барина, слева направо; там тоже напомнило ему о нем самом зеркало, подернутое, как кисеей, густою пылью: сквозь нее дико, исподлобья смотрел на него, как из тумана, собственный его
же угрюмый и некрасивый лик.
«Ведь и я бы мог все это… — думалось ему, — ведь я умею, кажется, и писать; писывал, бывало, не то что письма, и помудренее этого! Куда
же все это делось? И переехать что за штука? Стоит захотеть! „Другой“ и халата никогда не надевает, — прибавилось еще к характеристике другого; — „другой“… —
тут он зевнул… — почти не спит… „другой“ тешится жизнью, везде бывает, все видит, до всего ему дело… А я! я… не „другой“!» — уже с грустью сказал он и впал в глубокую думу. Он даже высвободил голову из-под одеяла.
— Нет, что из дворян делать мастеровых! — сухо перебил Обломов. — Да и кроме детей, где
же вдвоем? Это только так говорится, с женой вдвоем, а в самом-то деле только женился,
тут наползет к тебе каких-то баб в дом. Загляни в любое семейство: родственницы, не родственницы и не экономки; если не живут, так ходят каждый день кофе пить, обедать… Как
же прокормить с тремя стами душ такой пансион?
Вот что он скажет! Это значит идти вперед… И так всю жизнь! Прощай, поэтический идеал жизни! Это какая-то кузница, не жизнь;
тут вечно пламя, трескотня, жар, шум… когда
же пожить? Не лучше ли остаться?
«Да что
же тут дерзкого? — спросила она себя. — Ну, если он в самом деле чувствует, почему
же не сказать?.. Однако как
же это, вдруг, едва познакомился… Этого никто другой ни за что не сказал бы, увидя во второй, в третий раз женщину; да никто и не почувствовал бы так скоро любви. Это только Обломов мог…»
«Что за господин?..какой-то Обломов… что он
тут делает… Dieu sait», — все это застучало ему в голову. — «Какой-то!» Что я
тут делаю? Как что? Люблю Ольгу; я ее… Однако ж вот уж в свете родился вопрос: что я
тут делаю? Заметили… Ах, Боже мой! как
же, надо что-нибудь…»
— Ты знаешь, сколько дохода с Обломовки получаем? — спрашивал Обломов. — Слышишь, что староста пишет? доходу «тысящи яко две помене»! А
тут дорогу надо строить, школы заводить, в Обломовку ехать; там негде жить, дома еще нет… Какая
же свадьба? Что ты выдумал?
Оно бы и хорошо: светло, тепло, сердце бьется; значит, она живет
тут, больше ей ничего не нужно: здесь ее свет, огонь и разум. А она вдруг встанет утомленная, и те
же, сейчас вопросительные глаза просят его уйти, или захочет кушать она, и кушает с таким аппетитом…
«Что ж это? — с ужасом думала она. — Ужели еще нужно и можно желать чего-нибудь? Куда
же идти? Некуда! Дальше нет дороги… Ужели нет, ужели ты совершила круг жизни? Ужели
тут все… все…» — говорила душа ее и чего-то не договаривала… и Ольга с тревогой озиралась вокруг, не узнал бы, не подслушал бы кто этого шепота души… Спрашивала глазами небо, море, лес… нигде нет ответа: там даль, глубь и мрак.
— Ужели не все
тут? Что
же еще? Ах!.. — очнувшись, весело прибавил потом. — Совсем забыл «голубиную нежность»…