— А! Ты попрекаешь мне! Так черт с тобой и
с твоим портером и шампанским! На, вот, возьми свои деньги… Куда, бишь, я их положил? Вот совсем забыл, куда сунул проклятые!
Неточные совпадения
— Я управитель, что ли,
твой? — надменно возразил Тарантьев. — Да и отвык я
с мужиками-то обращаться…
— Да как всегда: бесится
с жиру, — сказал Захар, — а все за тебя, по
твоей милости перенес я горя-то немало: все насчет квартиры-то! Бесится: больно не хочется съезжать…
Утешься, добрая мать:
твой сын вырос на русской почве — не в будничной толпе,
с бюргерскими коровьими рогами,
с руками, ворочающими жернова. Вблизи была Обломовка: там вечный праздник! Там сбывают
с плеч работу, как иго; там барин не встает
с зарей и не ходит по фабрикам около намазанных салом и маслом колес и пружин.
А когда я сделал план поездки за границу, звал заглянуть в германские университеты, ты вскочил, обнял меня и подал торжественно руку: «Я
твой, Андрей,
с тобой всюду», — это всё
твои слова.
— Ты сомневаешься в моей любви? — горячо заговорил он. — Думаешь, что я медлю от боязни за себя, а не за тебя? Не оберегаю, как стеной,
твоего имени, не бодрствую, как мать, чтоб не смел коснуться слух тебя… Ах, Ольга! Требуй доказательств! Повторю тебе, что если б ты
с другим могла быть счастливее, я бы без ропота уступил права свои; если б надо было умереть за тебя, я бы
с радостью умер! — со слезами досказал он.
Уж
с надеждами на будущность — кончено: если Ольга, этот ангел, не унес тебя на своих крыльях из
твоего болота, так я ничего не сделаю.
— Не бойся, — сказал он, — ты, кажется, не располагаешь состареться никогда! Нет, это не то… в старости силы падают и перестают бороться
с жизнью. Нет,
твоя грусть, томление — если это только то, что я думаю, — скорее признак силы… Поиски живого, раздраженного ума порываются иногда за житейские грани, не находят, конечно, ответов, и является грусть… временное недовольство жизнью… Это грусть души, вопрошающей жизнь о ее тайне… Может быть, и
с тобой то же… Если это так — это не глупости.
— Знаю, чувствую… Ах, Андрей, все я чувствую, все понимаю: мне давно совестно жить на свете! Но не могу идти
с тобой
твоей дорогой, если б даже захотел… Может быть, в последний раз было еще возможно. Теперь… (он опустил глаза и промолчал
с минуту) теперь поздно… Иди и не останавливайся надо мной. Я стою
твоей дружбы — это Бог видит, но не стою
твоих хлопот.
«Нет, не забуду я
твоего Андрея, —
с грустью, идучи двором, думал Штольц.
Но поведу
твоего Андрея, куда ты не мог идти… и
с ним будем проводить в дело наши юношеские мечты».
— Да, помню имя: это
твой товарищ и друг. Что
с ним сталось?
— Брат, — твердо и тоже сухо отвечала Дуня, — во всем этом есть ошибка
с твоей стороны. Я за ночь обдумала и отыскала ошибку. Все в том, что ты, кажется, предполагаешь, будто я кому-то и для кого-то приношу себя в жертву. Совсем это не так. Я просто для себя выхожу, потому что мне самой тяжело; а затем, конечно, буду рада, если удастся быть полезною родным, но в моей решимости это не самое главное побуждение…
Будете пановать другим панованьем: сдерут
с твоей головы, гетьман, кожу, набьют ее гречаною половою, и долго будут видеть ее по всем ярмаркам!
Неточные совпадения
Как грустно мне
твое явленье, // Весна, весна! пора любви! // Какое томное волненье // В моей душе, в моей крови! //
С каким тяжелым умиленьем // Я наслаждаюсь дуновеньем // В лицо мне веющей весны // На лоне сельской тишины! // Или мне чуждо наслажденье, // И всё, что радует, живит, // Всё, что ликует и блестит, // Наводит скуку и томленье // На душу мертвую давно, // И всё ей кажется темно?
Татьяна, милая Татьяна! //
С тобой теперь я слезы лью; // Ты в руки модного тирана // Уж отдала судьбу свою. // Погибнешь, милая; но прежде // Ты в ослепительной надежде // Блаженство темное зовешь, // Ты негу жизни узнаешь, // Ты пьешь волшебный яд желаний, // Тебя преследуют мечты: // Везде воображаешь ты // Приюты счастливых свиданий; // Везде, везде перед тобой //
Твой искуситель роковой.
Чей взор, волнуя вдохновенье, // Умильной лаской наградил //
Твое задумчивое пенье? // Кого
твой стих боготворил?» // И, други, никого, ей-богу! // Любви безумную тревогу // Я безотрадно испытал. // Блажен, кто
с нею сочетал // Горячку рифм: он тем удвоил // Поэзии священный бред, // Петрарке шествуя вослед, // А муки сердца успокоил, // Поймал и славу между тем; // Но я, любя, был глуп и нем.
Она зари не замечает, // Сидит
с поникшею главой // И на письмо не напирает // Своей печати вырезной. // Но, дверь тихонько отпирая, // Уж ей Филипьевна седая // Приносит на подносе чай. // «Пора, дитя мое, вставай: // Да ты, красавица, готова! // О пташка ранняя моя! // Вечор уж как боялась я! // Да, слава Богу, ты здорова! // Тоски ночной и следу нет, // Лицо
твое как маков цвет». —
Так, полдень мой настал, и нужно // Мне в том сознаться, вижу я. // Но так и быть: простимся дружно, // О юность легкая моя! // Благодарю за наслажденья, // За грусть, за милые мученья, // За шум, за бури, за пиры, // За все, за все
твои дары; // Благодарю тебя. Тобою, // Среди тревог и в тишине, // Я насладился… и вполне; // Довольно!
С ясною душою // Пускаюсь ныне в новый путь // От жизни прошлой отдохнуть.