Неточные совпадения
Обломов всегда ходил дома без галстука и без жилета, потому что любил простор и приволье. Туфли на нем были длинные, мягкие и широкие; когда он, не глядя, опускал ноги
с постели на
пол, то непременно попадал в них сразу.
— Это не шлафрок, а халат, — сказал Обломов,
с любовью кутаясь в широкие
полы халата.
— Да у вас по контракту нанята квартира? — спросил Алексеев, оглядывая комнату
с потолка до
полу.
Но зачем пускал их к себе Обломов — в этом он едва ли отдавал себе отчет. А кажется, затем, зачем еще о сю пору в наших отдаленных Обломовках, в каждом зажиточном доме толпится рой подобных лиц обоего
пола, без хлеба, без ремесла, без рук для производительности и только
с желудком для потребления, но почти всегда
с чином и званием.
Есть еще сибариты, которым необходимы такие дополнения в жизни: им скучно без лишнего на свете. Кто подаст куда-то запропастившуюся табакерку или поднимет упавший на
пол платок? Кому можно пожаловаться на головную боль
с правом на участие, рассказать дурной сон и потребовать истолкования? Кто почитает книжку на сон грядущий и поможет заснуть? А иногда такой пролетарий посылается в ближайший город за покупкой, поможет по хозяйству — не самим же мыкаться!
Если он несет чрез комнату кучу посуды или других вещей, то
с первого же шага верхние вещи начинают дезертировать на
пол.
Ленивый от природы, он был ленив еще и по своему лакейскому воспитанию. Он важничал в дворне, не давал себе труда ни поставить самовар, ни подмести
полов. Он или дремал в прихожей, или уходил болтать в людскую, в кухню; не то так по целым часам, скрестив руки на груди, стоял у ворот и
с сонною задумчивостью посматривал на все стороны.
Захар, произведенный в мажордомы,
с совершенно седыми бакенбардами, накрывает стол,
с приятным звоном расставляет хрусталь и раскладывает серебро, поминутно роняя на
пол то стакан, то вилку; садятся за обильный ужин; тут сидит и товарищ его детства, неизменный друг его, Штольц, и другие, все знакомые лица; потом отходят ко сну…
Он взял
с этажерки и подал ему пол-листа серой бумаги.
— Вот у вас все так: можно и не мести, и пыли не стирать, и ковров не выколачивать. А на новой квартире, — продолжал Илья Ильич, увлекаясь сам живо представившейся ему картиной переезда, — дня в три не разберутся, все не на своем месте: картины у стен, на
полу, галоши на постели, сапоги в одном узле
с чаем да
с помадой. То, глядишь, ножка у кресла сломана, то стекло на картине разбито или диван в пятнах. Чего ни спросишь, — нет, никто не знает — где, или потеряно, или забыто на старой квартире: беги туда…
Дождь ли пойдет — какой благотворный летний дождь! Хлынет бойко, обильно, весело запрыгает, точно крупные и жаркие слезы внезапно обрадованного человека; а только перестанет — солнце уже опять
с ясной улыбкой любви осматривает и сушит
поля и пригорки; и вся страна опять улыбается счастьем в ответ солнцу.
Утро великолепное; в воздухе прохладно; солнце еще не высоко. От дома, от деревьев, и от голубятни, и от галереи — от всего побежали далеко длинные тени. В саду и на дворе образовались прохладные уголки, манящие к задумчивости и сну. Только вдали
поле с рожью точно горит огнем, да речка так блестит и сверкает на солнце, что глазам больно.
Он был как будто один в целом мире; он на цыпочках убегал от няни, осматривал всех, кто где спит; остановится и осмотрит пристально, как кто очнется, плюнет и промычит что-то во сне; потом
с замирающим сердцем взбегал на галерею, обегал по скрипучим доскам кругом, лазил на голубятню, забирался в глушь сада, слушал, как жужжит жук, и далеко следил глазами его
полет в воздухе; прислушивался, как кто-то все стрекочет в траве, искал и ловил нарушителей этой тишины; поймает стрекозу, оторвет ей крылья и смотрит, что из нее будет, или проткнет сквозь нее соломинку и следит, как она летает
с этим прибавлением;
с наслаждением, боясь дохнуть, наблюдает за пауком, как он сосет кровь пойманной мухи, как бедная жертва бьется и жужжит у него в лапах.
Она
с простотою и добродушием Гомера,
с тою же животрепещущею верностью подробностей и рельефностью картин влагала в детскую память и воображение Илиаду русской жизни, созданную нашими гомеридами тех туманных времен, когда человек еще не ладил
с опасностями и тайнами природы и жизни, когда он трепетал и перед оборотнем, и перед лешим, и у Алеши Поповича искал защиты от окружавших его бед, когда и в воздухе, и в воде, и в лесу, и в
поле царствовали чудеса.
Когда он подрос, отец сажал его
с собой на рессорную тележку, давал вожжи и велел везти на фабрику, потом в
поля, потом в город, к купцам, в присутственные места, потом посмотреть какую-нибудь глину, которую возьмет на палец, понюхает, иногда лизнет, и сыну даст понюхать, и объяснит, какая она, на что годится. Не то так отправятся посмотреть, как добывают поташ или деготь, топят сало.
И вдруг он будет чуть не сам ворочать жернова на мельнице, возвращаться домой
с фабрик и
полей, как отец его: в сале, в навозе,
с красно-грязными, загрубевшими руками,
с волчьим аппетитом!
У него не было и того дилетантизма, который любит порыскать в области чудесного или подонкихотствовать в
поле догадок и открытий за тысячу лет вперед. Он упрямо останавливался у порога тайны, не обнаруживая ни веры ребенка, ни сомнения фата, а ожидал появления закона, а
с ним и ключа к ней.
— Потом, надев просторный сюртук или куртку какую-нибудь, обняв жену за талью, углубиться
с ней в бесконечную, темную аллею; идти тихо, задумчиво, молча или думать вслух, мечтать, считать минуты счастья, как биение пульса; слушать, как сердце бьется и замирает; искать в природе сочувствия… и незаметно выйти к речке, к
полю… Река чуть плещет; колосья волнуются от ветерка, жара… сесть в лодку, жена правит, едва поднимает весло…
— Потом, как свалит жара, отправили бы телегу
с самоваром,
с десертом в березовую рощу, а не то так в
поле, на скошенную траву, разостлали бы между стогами ковры и так блаженствовали бы вплоть до окрошки и бифштекса.
— Нет: сильно очень пахнет; ни резеды, ни роз не люблю. Да я вообще не люблю цветов; в
поле еще так, а в комнате — столько возни
с ними… сор…
— Я мел, — твердил Захар, — не по десяти же раз мести! А пыль
с улицы набирается… здесь
поле, дача: пыли много на улице.
Но когда однажды он понес поднос
с чашками и стаканами, разбил два стакана и начал, по обыкновению, ругаться и хотел бросить на
пол и весь поднос, она взяла поднос у него из рук, поставила другие стаканы, еще сахарницу, хлеб и так уставила все, что ни одна чашка не шевельнулась, и потом показала ему, как взять поднос одной рукой, как плотно придержать другой, потом два раза прошла по комнате, вертя подносом направо и налево, и ни одна ложечка не пошевелилась на нем, Захару вдруг ясно стало, что Анисья умнее его!
Часто случается заснуть летом в тихий, безоблачный вечер,
с мерцающими звездами, и думать, как завтра будет хорошо
поле при утренних светлых красках! Как весело углубиться в чащу леса и прятаться от жара!.. И вдруг просыпаешься от стука дождя, от серых печальных облаков; холодно, сыро…
— Нет, я
с вами хотел видеться, — начал Обломов, когда она села на диван, как можно дальше от него, и смотрела на концы своей шали, которая, как попона, покрывала ее до
полу. Руки она прятала тоже под шаль.
По приемам Анисьи, по тому, как она, вооруженная кочергой и тряпкой,
с засученными рукавами, в пять минут привела полгода не топленную кухню в порядок, как смахнула щеткой разом пыль
с полок, со стен и со стола; какие широкие размахи делала метлой по
полу и по лавкам; как мгновенно выгребла из печки золу — Агафья Матвеевна оценила, что такое Анисья и какая бы она великая сподручница была ее хозяйственным распоряжениям. Она дала ей
с той поры у себя место в сердце.
У Обломова первым движением была эта мысль, и он быстро спустил ноги на
пол, но, подумав немного,
с заботливым лицом и со вздохом, медленно опять улегся на своем месте.
И опять, как прежде, ему захотелось вдруг всюду, куда-нибудь далеко: и туда, к Штольцу,
с Ольгой, и в деревню, на
поля, в рощи, хотелось уединиться в своем кабинете и погрузиться в труд, и самому ехать на Рыбинскую пристань, и дорогу проводить, и прочесть только что вышедшую новую книгу, о которой все говорят, и в оперу — сегодня…
Он
с любовью смотрел на стул, где она сидела, и вдруг глаза его заблистали: на
полу, около стула, он увидел крошечную перчатку.
Он уже не ходил на четверть от
полу по комнате, не шутил
с Анисьей, не волновался надеждами на счастье: их надо было отодвинуть на три месяца; да нет! В три месяца он только разберет дела, узнает свое имение, а свадьба…
После болезни Илья Ильич долго был мрачен, по целым часам повергался в болезненную задумчивость и иногда не отвечал на вопросы Захара, не замечал, как он ронял чашки на
пол и не сметал со стола пыль, или хозяйка, являясь по праздникам
с пирогом, заставала его в слезах.
Отчего по ночам, не надеясь на Захара и Анисью, она просиживала у его постели, не спуская
с него глаз, до ранней обедни, а потом, накинув салоп и написав крупными буквами на бумажке: «Илья», бежала в церковь, подавала бумажку в алтарь, помянуть за здравие, потом отходила в угол, бросалась на колени и долго лежала, припав головой к
полу, потом поспешно шла на рынок и
с боязнью возвращалась домой, взглядывала в дверь и шепотом спрашивала у Анисьи...
— Что это у вас на халате опять пятно? — заботливо спросила она, взяв в руки
полу халата. — Кажется, масло? — Она понюхала пятно. — Где это вы? Не
с лампадки ли накапало?
Она понимала, что если она до сих пор могла укрываться от зоркого взгляда Штольца и вести удачно войну, то этим обязана была вовсе не своей силе, как в борьбе
с Обломовым, а только упорному молчанию Штольца, его скрытому поведению. Но в открытом
поле перевес был не на ее стороне, и потому вопросом: «как я могу знать?» она хотела только выиграть вершок пространства и минуту времени, чтоб неприятель яснее обнаружил свой замысел.
Снаружи у них делалось все, как у других. Вставали они хотя не
с зарей, но рано; любили долго сидеть за чаем, иногда даже будто лениво молчали, потом расходились по своим углам или работали вместе, обедали, ездили в
поля, занимались музыкой… как все, как мечтал и Обломов…
После «тумана» наставало светлое утро,
с заботами матери, хозяйки; там манил к себе цветник и
поле, там кабинет мужа. Только не
с беззаботным самонаслаждением играла она жизнью, а
с затаенной и бодрой мыслью жила она, готовилась, ждала…
На
полу стояли кадки масла, большие крытые корчаги
с сметаной, корзины
с яйцами — и чего-чего не было! Надо перо другого Гомера, чтоб исчислить
с полнотой и подробностью все, что скоплено было во всех углах, на всех полках этого маленького ковчега домашней жизни.
Если Захар заставал иногда там хозяйку
с какими-нибудь планами улучшений и очищений, он твердо объявлял, что это не женское дело разбирать, где и как должны лежать щетки, вакса и сапоги, что никому дела нет до того, зачем у него платье лежит в куче на
полу, а постель в углу за печкой, в пыли, что он носит платье и спит на этой постели, а не она.