Неточные совпадения
— Ах! — с тоской сказал Обломов. — Новая забота! Ну, что стоишь? Положи
на стол. Я сейчас встану, умоюсь и
посмотрю, — сказал Илья Ильич. — Так умыться-то готово?
— О, баловень, сибарит! — говорил Волков, глядя, куда бы положить шляпу, и, видя везде пыль, не положил никуда; раздвинул обе полы фрака, чтобы сесть, но,
посмотрев внимательно
на кресло, остался
на ногах.
—
На свадьбу, Илья Ильич, шафером приглашаю:
смотри…
Холста нашего сей год
на ярмарке не будет: сушильню и белильню я запер
на замок и Сычуга приставил денно и ночно
смотреть: он тверезый мужик; да чтобы не стянул чего господского, я
смотрю за ним денно и ночно.
Тарантьев делал много шума, выводил Обломова из неподвижности и скуки. Он кричал, спорил и составлял род какого-то спектакля, избавляя ленивого барина самого от необходимости говорить и делать. В комнату, где царствовал сон и покой, Тарантьев приносил жизнь, движение, а иногда и вести извне. Обломов мог слушать,
смотреть, не шевеля пальцем,
на что-то бойкое, движущееся и говорящее перед ним. Кроме того, он еще имел простодушие верить, что Тарантьев в самом деле способен посоветовать ему что-нибудь путное.
— А я говорил тебе, чтоб ты купил других, заграничных? Вот как ты помнишь, что тебе говорят!
Смотри же, чтоб к следующей субботе непременно было, а то долго не приду. Вишь, ведь какая дрянь! — продолжал он, закурив сигару и пустив одно облако дыма
на воздух, а другое втянув в себя. — Курить нельзя.
— Видишь, и сам не знаешь! А там, подумай: ты будешь жить у кумы моей, благородной женщины, в покое, тихо; никто тебя не тронет; ни шуму, ни гаму, чисто, опрятно. Посмотри-ка, ведь ты живешь точно
на постоялом дворе, а еще барин, помещик! А там чистота, тишина; есть с кем и слово перемолвить, как соскучишься. Кроме меня, к тебе и ходить никто не будет. Двое ребятишек — играй с ними, сколько хочешь! Чего тебе? А выгода-то, выгода какая. Ты что здесь платишь?
Пуще всего он бегал тех бледных, печальных дев, большею частию с черными глазами, в которых светятся «мучительные дни и неправедные ночи», дев с не ведомыми никому скорбями и радостями, у которых всегда есть что-то вверить, сказать, и когда надо сказать, они вздрагивают, заливаются внезапными слезами, потом вдруг обовьют шею друга руками, долго
смотрят в глаза, потом
на небо, говорят, что жизнь их обречена проклятию, и иногда падают в обморок.
Но,
смотришь, промелькнет утро, день уже клонится к вечеру, а с ним клонятся к покою и утомленные силы Обломова: бури и волнения смиряются в душе, голова отрезвляется от дум, кровь медленнее пробирается по жилам. Обломов тихо, задумчиво переворачивается
на спину и, устремив печальный взгляд в окно, к небу, с грустью провожает глазами солнце, великолепно садящееся
на чей-то четырехэтажный дом.
Иная вещь, подсвечник, лампа, транспарант, пресс-папье, стоит года три, четыре
на месте — ничего; чуть он возьмет ее,
смотришь — сломалась.
Малейшего повода довольно было, чтоб вызвать это чувство из глубины души Захара и заставить его
смотреть с благоговением
на барина, иногда даже удариться, от умиления, в слезы. Боже сохрани, чтоб он поставил другого какого-нибудь барина не только выше, даже наравне с своим! Боже сохрани, если б это вздумал сделать и другой!
Захар
на всех других господ и гостей, приходивших к Обломову,
смотрел несколько свысока и служил им, подавал чай и прочее с каким-то снисхождением, как будто давал им чувствовать честь, которою они пользуются, находясь у его барина. Отказывал им грубовато: «Барин-де почивает», — говорил он, надменно оглядывая пришедшего с ног до головы.
— Что ж, хоть бы и уйти? — заметил Захар. — Отчего же и не отлучиться
на целый день? Ведь нездорово сидеть дома. Вон вы какие нехорошие стали! Прежде вы были как огурчик, а теперь, как сидите, Бог знает
на что похожи. Походили бы по улицам,
посмотрели бы
на народ или
на другое что…
Смотри за всем, чтоб не растеряли да не переломали… половина тут, другая
на возу или
на новой квартире: захочется покурить, возьмешь трубку, а табак уж уехал…
Вид дикости
на лице Захара мгновенно смягчился блеснувшим в чертах его лучом раскаяния. Захар почувствовал первые признаки проснувшегося в груди и подступившего к сердцу благоговейного чувства к барину, и он вдруг стал
смотреть прямо ему в глаза.
Горы там как будто только модели тех страшных где-то воздвигнутых гор, которые ужасают воображение. Это ряд отлогих холмов, с которых приятно кататься, резвясь,
на спине или, сидя
на них,
смотреть в раздумье
на заходящее солнце.
Ему страсть хочется взбежать
на огибавшую весь дом висячую галерею, чтоб
посмотреть оттуда
на речку; но галерея ветха, чуть-чуть держится, и по ней дозволяется ходить только «людям», а господа не ходят.
На кухню посылались беспрестанно то Настасья Петровна, то Степанида Ивановна напомнить о том, прибавить это или отменить то, отнести сахару, меду, вина для кушанья и
посмотреть, все ли положит повар, что отпущено.
Изредка кто-нибудь вдруг поднимет со сна голову,
посмотрит бессмысленно, с удивлением,
на обе стороны и перевернется
на другой бок или, не открывая глаз, плюнет спросонья и, почавкав губами или поворчав что-то под нос себе, опять заснет.
Сначала она бодро
смотрела за ребенком, не пускала далеко от себя, строго ворчала за резвость, потом, чувствуя симптомы приближавшейся заразы, начинала упрашивать не ходить за ворота, не затрогивать козла, не лазить
на голубятню или галерею.
Сама она усаживалась где-нибудь в холодке:
на крыльце,
на пороге погреба или просто
на травке, по-видимому с тем, чтоб вязать чулок и
смотреть за ребенком. Но вскоре она лениво унимала его, кивая головой.
Он был как будто один в целом мире; он
на цыпочках убегал от няни, осматривал всех, кто где спит; остановится и осмотрит пристально, как кто очнется, плюнет и промычит что-то во сне; потом с замирающим сердцем взбегал
на галерею, обегал по скрипучим доскам кругом, лазил
на голубятню, забирался в глушь сада, слушал, как жужжит жук, и далеко следил глазами его полет в воздухе; прислушивался, как кто-то все стрекочет в траве, искал и ловил нарушителей этой тишины; поймает стрекозу, оторвет ей крылья и
смотрит, что из нее будет, или проткнет сквозь нее соломинку и следит, как она летает с этим прибавлением; с наслаждением, боясь дохнуть, наблюдает за пауком, как он сосет кровь пойманной мухи, как бедная жертва бьется и жужжит у него в лапах.
А не то, так мать
посмотрит утром в понедельник пристально
на него, да и скажет...
И недели три Илюша гостит дома, а там,
смотришь, до Страстной недели уж недалеко, а там и праздник, а там кто-нибудь в семействе почему-то решит, что
на Фоминой неделе не учатся; до лета остается недели две — не стоит ездить, а летом и сам немец отдыхает, так уж лучше до осени отложить.
Посмотришь, Илья Ильич и отгуляется в полгода, и как вырастет он в это время! Как потолстеет! Как спит славно! Не налюбуются
на него в доме, замечая, напротив, что, возвратясь в субботу от немца, ребенок худ и бледен.
— Зачем? Куда? А Васька, а Ванька, а Захарка
на что? Эй! Васька! Ванька! Захарка! Чего вы
смотрите, разини? Вот я вас!..
— Какой дурак, братцы, — сказала Татьяна, — так этакого поискать! Чего, чего не надарит ей? Она разрядится, точно пава, и ходит так важно; а кабы кто
посмотрел, какие юбки да какие чулки носит, так срам
посмотреть! Шеи по две недели не моет, а лицо мажет… Иной раз согрешишь, право, подумаешь: «Ах ты, убогая! надела бы ты платок
на голову, да шла бы в монастырь,
на богомолье…»
— Как он смеет так говорить про моего барина? — возразил горячо Захар, указывая
на кучера. — Да знает ли он, кто мой барин-то? — с благоговением спросил он. — Да тебе, — говорил он, обращаясь к кучеру, — и во сне не увидать такого барина: добрый, умница, красавец! А твой-то точно некормленая кляча! Срам
посмотреть, как выезжаете со двора
на бурой кобыле: точно нищие! Едите-то редьку с квасом. Вон
на тебе армячишка, дыр-то не сосчитаешь!..
— А вы-то с барином голь проклятая, жиды, хуже немца! — говорил он. — Дедушка-то, я знаю, кто у вас был: приказчик с толкучего. Вчера гости-то вышли от вас вечером, так я подумал, не мошенники ли какие забрались в дом: жалость
смотреть! Мать тоже
на толкучем торговала крадеными да изношенными платьями.
— Ну, — говорил Захар в отчаянии, — ах ты, головушка! Что лежишь, как колода? Ведь
на тебя
смотреть тошно. Поглядите, добрые люди!.. Тьфу!
Мать всегда с беспокойством
смотрела, как Андрюша исчезал из дома
на полсутки, и если б только не положительное запрещение отца мешать ему, она бы держала его возле себя.
Когда он подрос, отец сажал его с собой
на рессорную тележку, давал вожжи и велел везти
на фабрику, потом в поля, потом в город, к купцам, в присутственные места, потом
посмотреть какую-нибудь глину, которую возьмет
на палец, понюхает, иногда лизнет, и сыну даст понюхать, и объяснит, какая она,
на что годится. Не то так отправятся
посмотреть, как добывают поташ или деготь, топят сало.
Ей не совсем нравилось это трудовое, практическое воспитание. Она боялась, что сын ее сделается таким же немецким бюргером, из каких вышел отец.
На всю немецкую нацию она
смотрела как
на толпу патентованных мещан, не любила грубости, самостоятельности и кичливости, с какими немецкая масса предъявляет везде свои тысячелетием выработанные бюргерские права, как корова носит свои рога, не умея кстати их спрятать.
Они
посмотрели друг
на друга молча, как будто пронзали взглядом один другого насквозь.
Между тем около собралась кучка любопытных соседей
посмотреть, с разинутыми ртами, как управляющий отпустит сына
на чужую сторону.
— Что такое? — спросил Штольц,
посмотрев книгу. — «Путешествие в Африку». И страница,
на которой ты остановился, заплесневела. Ни газеты не видать… Читаешь ли ты газеты?
— Что продолжать-то? Ты
посмотри: ни
на ком здесь нет свежего, здорового лица.
За ужином она сидела
на другом конце стола, говорила, ела и, казалось, вовсе не занималась им. Но едва только Обломов боязливо оборачивался в ее сторону, с надеждой, авось она не
смотрит, как встречал ее взгляд, исполненный любопытства, но вместе такой добрый…
«Что это она вчера
смотрела так пристально
на меня? — думал Обломов. — Андрей божится, что о чулках и о рубашке еще не говорил, а говорил о дружбе своей ко мне, о том, как мы росли, учились, — все, что было хорошего, и между тем (и это рассказал), как несчастлив Обломов, как гибнет все доброе от недостатка участия, деятельности, как слабо мерцает жизнь и как…»
— Что это такое? — говорил он, ворочаясь во все стороны. — Ведь это мученье!
На смех, что ли, я дался ей?
На другого ни
на кого не
смотрит так: не смеет. Я посмирнее, так вот она… Я заговорю с ней! — решил он, — и выскажу лучше сам словами то, что она так и тянет у меня из души глазами.
— Трудно отвечать
на этот вопрос! всякая! Иногда я с удовольствием слушаю сиплую шарманку, какой-нибудь мотив, который заронился мне в память, в другой раз уйду
на половине оперы; там Мейербер зашевелит меня; даже песня с барки:
смотря по настроению! Иногда и от Моцарта уши зажмешь…
— Не
смотрите же
на меня так странно, — сказала она, — мне тоже неловко… И вы, верно, хотите добыть что-нибудь из моей души…
Куда ни придет, с кем ни сойдется —
смотришь, уж овладел, играет, как будто
на инструменте…
Тетка
на разговоры по углам,
на прогулки Обломова с Ольгой
смотрела… или, лучше сказать, никак не
смотрела.
И пошли все. Ходили вяло,
смотрели вдаль,
на Петербург, дошли до леса и воротились
на балкон.
— Вот,
посмотрите, барин, котеночка от соседей принесли; не надо ли? Вы спрашивали вчера, — сказала Анисья, думая развлечь его, и положила ему котенка
на колени.
— Что ж, роман? — спросила она и подняла
на него глаза, чтоб
посмотреть, с каким лицом он станет лгать.
Но беззаботность отлетела от него с той минуты, как она в первый раз пела ему. Он уже жил не прежней жизнью, когда ему все равно было, лежать ли
на спине и
смотреть в стену, сидит ли у него Алексеев или он сам сидит у Ивана Герасимовича, в те дни, когда он не ждал никого и ничего ни от дня, ни от ночи.
«Как он любит меня!» — твердила она в эти минуты, любуясь им. Если же иногда замечала она затаившиеся прежние черты в душе Обломова, — а она глубоко умела
смотреть в нее, — малейшую усталость, чуть заметную дремоту жизни,
на него лились упреки, к которым изредка примешивалась горечь раскаяния, боязнь ошибки.
Он
посмотрел в зеркало: бледен, желт, глаза тусклые. Он вспомнил тех молодых счастливцев, с подернутым влагой, задумчивым, но сильным и глубоким взглядом, как у нее, с трепещущей искрой в глазах, с уверенностью
на победу в улыбке, с такой бодрой походкой, с звучным голосом. И он дождется, когда один из них явится: она вспыхнет вдруг, взглянет
на него, Обломова, и… захохочет!