Неточные совпадения
Пуще всего он бегал тех бледных, печальных
дев, большею частию
с черными глазами, в которых светятся «мучительные
дни и неправедные ночи»,
дев с не ведомыми никому скорбями и радостями, у которых всегда есть что-то вверить, сказать, и когда надо сказать, они вздрагивают, заливаются внезапными слезами, потом вдруг обовьют шею друга руками, долго смотрят в глаза, потом на небо, говорят, что
жизнь их обречена проклятию, и иногда падают в обморок.
И сама история только в тоску повергает: учишь, читаешь, что вот-де настала година бедствий, несчастлив человек; вот собирается
с силами, работает, гомозится, страшно терпит и трудится, все готовит ясные
дни. Вот настали они — тут бы хоть сама история отдохнула: нет, опять появились тучи, опять здание рухнуло, опять работать, гомозиться… Не остановятся ясные
дни, бегут — и все течет
жизнь, все течет, все ломка да ломка.
Один Захар, обращающийся всю
жизнь около своего барина, знал еще подробнее весь его внутренний быт; но он был убежден, что они
с барином
дело делают и живут нормально, как должно, и что иначе жить не следует.
«Ведь и я бы мог все это… — думалось ему, — ведь я умею, кажется, и писать; писывал, бывало, не то что письма, и помудренее этого! Куда же все это делось? И переехать что за штука? Стоит захотеть! „Другой“ и халата никогда не надевает, — прибавилось еще к характеристике другого; — „другой“… — тут он зевнул… — почти не спит… „другой“ тешится
жизнью, везде бывает, все видит, до всего ему
дело… А я! я… не „другой“!» — уже
с грустью сказал он и впал в глубокую думу. Он даже высвободил голову из-под одеяла.
«Вся
жизнь есть мысль и труд, — твердил ты тогда, — труд хоть безвестный, темный, но непрерывный, и умереть
с сознанием, что сделал свое
дело».
Начал гаснуть я над писаньем бумаг в канцелярии; гаснул потом, вычитывая в книгах истины,
с которыми не знал, что делать в
жизни, гаснул
с приятелями, слушая толки, сплетни, передразниванье, злую и холодную болтовню, пустоту, глядя на дружбу, поддерживаемую сходками без цели, без симпатии; гаснул и губил силы
с Миной: платил ей больше половины своего дохода и воображал, что люблю ее; гаснул в унылом и ленивом хождении по Невскому проспекту, среди енотовых шуб и бобровых воротников, — на вечерах, в приемные
дни, где оказывали мне радушие как сносному жениху; гаснул и тратил по мелочи
жизнь и ум, переезжая из города на дачу,
с дачи в Гороховую, определяя весну привозом устриц и омаров, осень и зиму — положенными
днями, лето — гуляньями и всю
жизнь — ленивой и покойной дремотой, как другие…
Таким образом опять все заглохло бы в комнатах Обломова, если б не Анисья: она уже причислила себя к дому Обломова, бессознательно
разделила неразрываемую связь своего мужа
с жизнью, домом и особой Ильи Ильича, и ее женский глаз и заботливая рука бодрствовали в запущенных покоях.
В разговоре она не мечтает и не умничает: у ней, кажется, проведена в голове строгая черта, за которую ум не переходил никогда. По всему видно было, что чувство, всякая симпатия, не исключая и любви, входят или входили в ее
жизнь наравне
с прочими элементами, тогда как у других женщин сразу увидишь, что любовь, если не на
деле, то на словах, участвует во всех вопросах
жизни и что все остальное входит стороной, настолько, насколько остается простора от любви.
Но беззаботность отлетела от него
с той минуты, как она в первый раз пела ему. Он уже жил не прежней
жизнью, когда ему все равно было, лежать ли на спине и смотреть в стену, сидит ли у него Алексеев или он сам сидит у Ивана Герасимовича, в те
дни, когда он не ждал никого и ничего ни от
дня, ни от ночи.
Да наконец, если б она хотела уйти от этой любви — как уйти?
Дело сделано: она уже любила, и скинуть
с себя любовь по произволу, как платье, нельзя. «Не любят два раза в
жизни, — думала она, — это, говорят, безнравственно…»
Он
с громкими вздохами ложился, вставал, даже выходил на улицу и все доискивался нормы
жизни, такого существования, которое было бы и исполнено содержания, и текло бы тихо,
день за
днем, капля по капле, в немом созерцании природы и тихих, едва ползущих явлениях семейной мирно-хлопотливой
жизни. Ему не хотелось воображать ее широкой, шумно несущейся рекой,
с кипучими волнами, как воображал ее Штольц.
Остальной
день подбавил сумасшествия. Ольга была весела, пела, и потом еще пели в опере, потом он пил у них чай, и за чаем шел такой задушевный, искренний разговор между ним, теткой, бароном и Ольгой, что Обломов чувствовал себя совершенно членом этого маленького семейства. Полно жить одиноко: есть у него теперь угол; он крепко намотал свою
жизнь; есть у него свет и тепло — как хорошо жить
с этим!
— Ты засыпал бы
с каждым
днем все глубже — не правда ли? А я? Ты видишь, какая я? Я не состареюсь, не устану жить никогда. А
с тобой мы стали бы жить изо
дня в
день, ждать Рождества, потом Масленицы, ездить в гости, танцевать и не думать ни о чем; ложились бы спать и благодарили Бога, что
день скоро прошел, а утром просыпались бы
с желанием, чтоб сегодня походило на вчера… вот наше будущее — да? Разве это
жизнь? Я зачахну, умру… за что, Илья? Будешь ли ты счастлив…
И на Выборгской стороне, в доме вдовы Пшеницыной, хотя
дни и ночи текут мирно, не внося буйных и внезапных перемен в однообразную
жизнь, хотя четыре времени года повторили свои отправления, как в прошедшем году, но
жизнь все-таки не останавливалась, все менялась в своих явлениях, но менялась
с такою медленною постепенностью,
с какою происходят геологические видоизменения нашей планеты: там потихоньку осыпается гора, здесь целые века море наносит ил или отступает от берега и образует приращение почвы.
И он не мог понять Ольгу, и бежал опять на другой
день к ней, и уже осторожно,
с боязнью читал ее лицо, затрудняясь часто и побеждая только
с помощью всего своего ума и знания
жизни вопросы, сомнения, требования — все, что всплывало в чертах Ольги.
Он,
с огнем опытности в руках, пускался в лабиринт ее ума, характера и каждый
день открывал и изучал все новые черты и факты, и все не видел
дна, только
с удивлением и тревогой следил, как ее ум требует ежедневно насущного хлеба, как душа ее не умолкает, все просит опыта и
жизни.
Ко всей деятельности, ко всей
жизни Штольца прирастала
с каждым
днем еще чужая деятельность и
жизнь: обстановив Ольгу цветами, обложив книгами, нотами и альбомами, Штольц успокоивался, полагая, что надолго наполнил досуги своей приятельницы, и шел работать или ехал осматривать какие-нибудь копи, какое-нибудь образцовое имение, шел в круг людей, знакомиться, сталкиваться
с новыми или замечательными лицами; потом возвращался к ней утомленный, сесть около ее рояля и отдохнуть под звуки ее голоса.
Иногда выражала она желание сама видеть и узнать, что видел и узнал он. И он повторял свою работу: ехал
с ней смотреть здание, место, машину, читать старое событие на стенах, на камнях. Мало-помалу, незаметно, он привык при ней вслух думать, чувствовать, и вдруг однажды, строго поверив себя, узнал, что он начал жить не один, а вдвоем, и что живет этой
жизнью со
дня приезда Ольги.
Если это подтверждалось, он шел домой
с гордостью,
с трепетным волнением и долго ночью втайне готовил себя на завтра. Самые скучные, необходимые занятия не казались ему сухи, а только необходимы: они входили глубже в основу, в ткань
жизни; мысли, наблюдения, явления не складывались, молча и небрежно, в архив памяти, а придавали яркую краску каждому
дню.
Как вдруг глубоко окунулась она в треволнения
жизни и как познала ее счастливые и несчастные
дни! Но она любила эту
жизнь: несмотря на всю горечь своих слез и забот, она не променяла бы ее на прежнее, тихое теченье, когда она не знала Обломова, когда
с достоинством господствовала среди наполненных, трещавших и шипевших кастрюль, сковород и горшков, повелевала Акулиной, дворником.
Казалось бы, заснуть в этом заслуженном покое и блаженствовать, как блаженствуют обитатели затишьев, сходясь трижды в
день, зевая за обычным разговором, впадая в тупую дремоту, томясь
с утра до вечера, что все передумано, переговорено и переделано, что нечего больше говорить и делать и что «такова уж
жизнь на свете».
Он задрожит от гордости и счастья, когда заметит, как потом искра этого огня светится в ее глазах, как отголосок переданной ей мысли звучит в речи, как мысль эта вошла в ее сознание и понимание, переработалась у ней в уме и выглядывает из ее слов, не сухая и суровая, а
с блеском женской грации, и особенно если какая-нибудь плодотворная капля из всего говоренного, прочитанного, нарисованного опускалась, как жемчужина, на светлое
дно ее
жизни.
Как мыслитель и как художник, он ткал ей разумное существование, и никогда еще в
жизни не бывал он поглощен так глубоко, ни в пору ученья, ни в те тяжелые
дни, когда боролся
с жизнью, выпутывался из ее изворотов и крепчал, закаливая себя в опытах мужественности, как теперь, нянчась
с этой неумолкающей, волканической работой духа своей подруги!
Суета света касалась ее слегка, и она спешила в свой уголок сбыть
с души какое-нибудь тяжелое, непривычное впечатление, и снова уходила то в мелкие заботы домашней
жизни, по целым
дням не покидала детской, несла обязанности матери-няньки, то погружалась
с Андреем в чтение, в толки о «серьезном и скучном», или читали поэтов, поговаривали о поездке в Италию.
Неточные совпадения
Хлестаков. Право, не знаю. Ведь мой отец упрям и глуп, старый хрен, как бревно. Я ему прямо скажу: как хотите, я не могу жить без Петербурга. За что ж, в самом
деле, я должен погубить
жизнь с мужиками? Теперь не те потребности; душа моя жаждет просвещения.
Присутственные места запустели; недоимок накопилось такое множество, что местный казначей, заглянув в казенный ящик, разинул рот, да так на всю
жизнь с разинутым ртом и остался; квартальные отбились от рук и нагло бездействовали: официальные
дни исчезли.
Прежде (это началось почти
с детства и всё росло до полной возмужалости), когда он старался сделать что-нибудь такое, что сделало бы добро для всех, для человечества, для России, для всей деревни, он замечал, что мысли об этом были приятны, но сама деятельность всегда бывала нескладная, не было полной уверенности в том, что
дело необходимо нужно, и сама деятельность, казавшаяся сначала столь большою, всё уменьшаясь и уменьшаясь, сходила на-нет; теперь же, когда он после женитьбы стал более и более ограничиваться
жизнью для себя, он, хотя не испытывал более никакой радости при мысли о своей деятельности, чувствовал уверенность, что
дело его необходимо, видел, что оно спорится гораздо лучше, чем прежде, и что оно всё становится больше и больше.
С тех пор, как Алексей Александрович выехал из дома
с намерением не возвращаться в семью, и
с тех пор, как он был у адвоката и сказал хоть одному человеку о своем намерении,
с тех пор особенно, как он перевел это
дело жизни в
дело бумажное, он всё больше и больше привыкал к своему намерению и видел теперь ясно возможность его исполнения.
— Разве я не вижу, как ты себя поставил
с женою? Я слышал, как у вас вопрос первой важности — поедешь ли ты или нет на два
дня на охоту. Всё это хорошо как идиллия, но на целую
жизнь этого не хватит. Мужчина должен быть независим, у него есть свои мужские интересы. Мужчина должен быть мужествен, — сказал Облонский, отворяя ворота.