Неточные совпадения
— О том, как в
одном городе городничий бьет мещан
по зубам…
— Вот вы этак все на меня!.. — Ну, ну, поди, поди! — в
одно и то же время закричали друг на друга Обломов и Захар. Захар ушел, а Обломов начал читать письмо, писанное точно квасом, на серой бумаге, с печатью из бурого сургуча. Огромные бледные буквы тянулись в торжественной процессии, не касаясь друг друга,
по отвесной линии, от верхнего угла к нижнему. Шествие иногда нарушалось бледно-чернильным большим пятном.
Ему вдали улыбалась только
одна последняя надежда: перейти служить
по винным откупам.
Был ему
по сердцу
один человек: тот тоже не давал ему покоя; он любил и новости, и свет, и науку, и всю жизнь, но как-то глубже, искреннее — и Обломов хотя был ласков со всеми, но любил искренно его
одного, верил ему
одному, может быть потому, что рос, учился и жил с ним вместе. Это Андрей Иванович Штольц.
Сначала, при жизни родителей, жил потеснее, помещался в двух комнатах, довольствовался только вывезенным им из деревни слугой Захаром; но
по смерти отца и матери он стал единственным обладателем трехсот пятидесяти душ, доставшихся ему в наследство в
одной из отдаленных губерний, чуть не в Азии.
Это была как будто библиотека, состоящая из
одних разрозненных томов
по разным частям знаний.
Этот рыцарь был и со страхом и с упреком. Он принадлежал двум эпохам, и обе положили на него печать свою. От
одной перешла к нему
по наследству безграничная преданность к дому Обломовых, а от другой, позднейшей, утонченность и развращение нравов.
По указанию календаря наступит в марте весна, побегут грязные ручьи с холмов, оттает земля и задымится теплым паром; скинет крестьянин полушубок, выйдет в
одной рубашке на воздух и, прикрыв глаза рукой, долго любуется солнцем, с удовольствием пожимая плечами; потом он потянет опрокинутую вверх дном телегу то за
одну, то за другую оглоблю или осмотрит и ударит ногой праздно лежащую под навесом соху, готовясь к обычным трудам.
Из преступлений
одно, именно: кража гороху, моркови и репы
по огородам, было в большом ходу, да однажды вдруг исчезли два поросенка и курица — происшествие, возмутившее весь околоток и приписанное единогласно проходившему накануне обозу с деревянной посудой на ярмарку. А то вообще случайности всякого рода были весьма редки.
Потом мать, приласкав его еще, отпускала гулять в сад,
по двору, на луг, с строгим подтверждением няньке не оставлять ребенка
одного, не допускать к лошадям, к собакам, к козлу, не уходить далеко от дома, а главное, не пускать его в овраг, как самое страшное место в околотке, пользовавшееся дурною репутацией.
Ни
одна мелочь, ни
одна черта не ускользает от пытливого внимания ребенка; неизгладимо врезывается в душу картина домашнего быта; напитывается мягкий ум живыми примерами и бессознательно чертит программу своей жизни
по жизни, его окружающей.
Он был как будто
один в целом мире; он на цыпочках убегал от няни, осматривал всех, кто где спит; остановится и осмотрит пристально, как кто очнется, плюнет и промычит что-то во сне; потом с замирающим сердцем взбегал на галерею, обегал
по скрипучим доскам кругом, лазил на голубятню, забирался в глушь сада, слушал, как жужжит жук, и далеко следил глазами его полет в воздухе; прислушивался, как кто-то все стрекочет в траве, искал и ловил нарушителей этой тишины; поймает стрекозу, оторвет ей крылья и смотрит, что из нее будет, или проткнет сквозь нее соломинку и следит, как она летает с этим прибавлением; с наслаждением, боясь дохнуть, наблюдает за пауком, как он сосет кровь пойманной мухи, как бедная жертва бьется и жужжит у него в лапах.
И в доме мало-помалу нарушалась тишина: в
одном углу где-то скрипнула дверь; послышались
по двору чьи-то шаги; на сеновале кто-то чихнул.
Все смолкло.
Одни кузнечики взапуски трещали сильнее. Из земли поднялись белые пары и разостлались
по лугу и
по реке. Река тоже присмирела; немного погодя и в ней вдруг кто-то плеснул еще в последний раз, и она стала неподвижна.
Она повествует ему о подвигах наших Ахиллов и Улиссов, об удали Ильи Муромца, Добрыни Никитича, Алеши Поповича, о Полкане-богатыре, о Калечище прохожем, о том, как они странствовали
по Руси, побивали несметные полчища басурманов, как состязались в том, кто
одним духом выпьет чару зелена вина и не крякнет; потом говорила о злых разбойниках, о спящих царевнах, окаменелых городах и людях; наконец, переходила к нашей демонологии, к мертвецам, к чудовищам и к оборотням.
Когда нянька мрачно повторяла слова медведя: «Скрипи, скрипи, нога липовая; я
по селам шел,
по деревне шел, все бабы спят,
одна баба не спит, на моей шкуре сидит, мое мясо варит, мою шерстку прядет» и т. д.; когда медведь входил, наконец, в избу и готовился схватить похитителя своей ноги, ребенок не выдерживал: он с трепетом и визгом бросался на руки к няне; у него брызжут слезы испуга, и вместе хохочет он от радости, что он не в когтях у зверя, а на лежанке, подле няни.
Потом уже начинались повторения: рождение детей, обряды, пиры, пока похороны не изменят декорации; но ненадолго:
одни лица уступают место другим, дети становятся юношами и вместе с тем женихами, женятся, производят подобных себе — и так жизнь
по этой программе тянется беспрерывной однообразною тканью, незаметно обрываясь у самой могилы.
Но угар случался частенько. Тогда все валяются вповалку
по постелям; слышится оханье, стоны;
один обложит голову огурцами и повяжется полотенцем, другой положит клюквы в уши и нюхает хрен, третий в
одной рубашке уйдет на мороз, четвертый просто валяется без чувств на полу.
— Коли ругается, так лучше, — продолжал тот, — чем пуще ругается, тем лучше:
по крайности, не прибьет, коли ругается. А вот как я жил у
одного: ты еще не знаешь — за что, а уж он, смотришь, за волосы держит тебя.
Он взял его
одной рукой за волосы, нагнул ему голову и три раза методически, ровно и медленно, ударил его
по шее кулаком.
Андрей вспрыгнул на лошадь. У седла были привязаны две сумки: в
одной лежал клеенчатый плащ и видны были толстые, подбитые гвоздями сапоги да несколько рубашек из верхлёвского полотна — вещи, купленные и взятые
по настоянию отца; в другой лежал изящный фрак тонкого сукна, мохнатое пальто, дюжина тонких рубашек и ботинки, заказанные в Москве, в память наставлений матери.
— Да что ему вороны? Он на Ивана Купала
по ночам в лесу
один шатается: к ним, братцы, это не пристает. Русскому бы не сошло с рук!..
Хотя было уже не рано, но они успели заехать куда-то
по делам, потом Штольц захватил с собой обедать
одного золотопромышленника, потом поехали к этому последнему на дачу пить чай, застали большое общество, и Обломов из совершенного уединения вдруг очутился в толпе людей. Воротились они домой к поздней ночи.
— Как не жизнь! Чего тут нет? Ты подумай, что ты не увидал бы ни
одного бледного, страдальческого лица, никакой заботы, ни
одного вопроса о сенате, о бирже, об акциях, о докладах, о приеме у министра, о чинах, о прибавке столовых денег. А всё разговоры
по душе! Тебе никогда не понадобилось бы переезжать с квартиры — уж это
одно чего стоит! И это не жизнь?
Любила она музыку, но пела чаще втихомолку, или Штольцу, или какой-нибудь пансионной подруге; а пела она,
по словам Штольца, как ни
одна певица не поет.
Вдруг оказалось, что против их дачи есть
одна свободная. Обломов нанял ее заочно и живет там. Он с Ольгой с утра до вечера; он читает с ней, посылает цветы, гуляет
по озеру,
по горам… он, Обломов.
Она пела много арий и романсов,
по указанию Штольца; в
одних выражалось страдание с неясным предчувствием счастья, в других радость, но в звуках этих таился уже зародыш грусти.
Между тем уж он переехал на дачу и дня три пускался все
один по кочкам, через болото, в лес или уходил в деревню и праздно сидел у крестьянских ворот, глядя, как бегают ребятишки, телята, как утки полощутся в пруде.
«Вот ничего и нет! Вот он взял назад неосторожное слово, и сердиться не нужно!.. Вот и хорошо… теперь покойно… Можно по-прежнему говорить, шутить…» — думала она и сильно рванула мимоходом ветку с дерева, оторвала губами
один листок и потом тотчас же бросила и ветку и листок на дорожку.
— Это ты что у меня тут все будоражишь по-своему — а? — грозно спросил он. — Я нарочно сложил все в
один угол, чтоб под рукой было, а ты разбросала все
по разным местам?
Но когда однажды он понес поднос с чашками и стаканами, разбил два стакана и начал,
по обыкновению, ругаться и хотел бросить на пол и весь поднос, она взяла поднос у него из рук, поставила другие стаканы, еще сахарницу, хлеб и так уставила все, что ни
одна чашка не шевельнулась, и потом показала ему, как взять поднос
одной рукой, как плотно придержать другой, потом два раза прошла
по комнате, вертя подносом направо и налево, и ни
одна ложечка не пошевелилась на нем, Захару вдруг ясно стало, что Анисья умнее его!
— Корделия! — вслух произнес Обломов. — И ей двадцать
один год! Так вот что любовь, по-вашему! — прибавил он в раздумье.
Она было прибавила шагу, но, увидя лицо его, подавила улыбку и пошла покойнее, только вздрагивала
по временам. Розовое пятно появлялось то на
одной щеке, то на другой.
Она долго не спала, долго утром ходила
одна в волнении
по аллее, от парка до дома и обратно, все думала, думала, терялась в догадках, то хмурилась, то вдруг вспыхивала краской и улыбалась чему-то, и все не могла ничего решить. «Ах, Сонечка! — думала она в досаде. — Какая счастливая! Сейчас бы решила!»
— Ты думал, что я, не поняв тебя, была бы здесь с тобою
одна, сидела бы
по вечерам в беседке, слушала и доверялась тебе? — гордо сказала она.
— Вот, как приедешь на квартиру, Иван Матвеич тебе все сделает. Это, брат, золотой человек, не чета какому-нибудь выскочке-немцу! Коренной, русский служака, тридцать лет на
одном стуле сидит, всем присутствием вертит, и деньжонки есть, а извозчика не наймет; фрак не лучше моего; сам тише воды, ниже травы, говорит чуть слышно,
по чужим краям не шатается, как твой этот…
«Что ж это такое? — печально думал Обломов, — ни продолжительного шепота, ни таинственного уговора слить обе жизни в
одну! Все как-то иначе, по-другому. Какая странная эта Ольга! Она не останавливается на
одном месте, не задумывается сладко над поэтической минутой, как будто у ней вовсе нет мечты, нет потребности утонуть в раздумье! Сейчас и поезжай в палату, на квартиру — точно Андрей! Что это все они как будто сговорились торопиться жить!»
Захар,
по обыкновению, колебля подносом, неловко подходил к столу с кофе и кренделями. Сзади Захара,
по обыкновению, высовывалась до половины из двери Анисья, приглядывая, донесет ли Захар чашки до стола, и тотчас, без шума, пряталась, если Захар ставил поднос благополучно на стол, или стремительно подскакивала к нему, если с подноса падала
одна вещь, чтоб удержать остальные. Причем Захар разразится бранью сначала на вещи, потом на жену и замахнется локтем ей в грудь.
— Ты забыл, сколько беготни, суматохи и у жениха и у невесты. А кто у меня, ты, что ли, будешь бегать
по портным,
по сапожникам, к мебельщику?
Один я не разорвусь на все стороны. Все в городе узнают. «Обломов женится — вы слышали?» — «Ужели? На ком? Кто такая? Когда свадьба?» — говорил Обломов разными голосами. — Только и разговора! Да я измучусь, слягу от
одного этого, а ты выдумал: свадьба!
— Не о том ли, как ты
одна пришла сюда? — заговорил он, оглядываясь беспокойно
по сторонам.
Радость разлилась у ней
по лицу; она усмехнулась даже сознательно. Как расширялась ее арена: вместо
одного два хозяйства или
одно, да какое большое! Кроме того, она приобретала Анисью.
— Мучились! Это страшное слово, — почти шепотом произнес он, — это Дантово: «Оставь надежду навсегда». Мне больше и говорить нечего: тут все! Но благодарю и за то, — прибавил он с глубоким вздохом, — я вышел из хаоса, из тьмы и знаю,
по крайней мере, что мне делать.
Одно спасенье — бежать скорей!
— Что ж,
одному все взять на себя? Экой ты какой ловкий! Нет, я знать ничего не знаю, — говорил он, — а меня просила сестра,
по женскому незнанию дела, заявить письмо у маклера — вот и все. Ты и Затертый были свидетелями, вы и в ответе!
Останови он тогда внимание на ней, он бы сообразил, что она идет почти
одна своей дорогой, оберегаемая поверхностным надзором тетки от крайностей, но что не тяготеют над ней, многочисленной опекой, авторитеты семи нянек, бабушек, теток с преданиями рода, фамилии, сословия, устаревших нравов, обычаев, сентенций; что не ведут ее насильно
по избитой дорожке, что она идет
по новой тропе,
по которой ей приходилось пробивать свою колею собственным умом, взглядом, чувством.
Какая-нибудь постройка, дела
по своему или обломовскому имению, компанейские операции — ничто не делалось без ее ведома или участия. Ни
одного письма не посылалось без прочтения ей, никакая мысль, а еще менее исполнение, не проносилось мимо нее; она знала все, и все занимало ее, потому что занимало его.
— Нет, не воскресят к деятельности,
по крайней мере, заставят его оглянуться вокруг себя и переменить свою жизнь на что-нибудь лучшее. Он будет не в грязи, а близ равных себе, с нами. Я только появилась тогда — и он в
одну минуту очнулся и застыдился…
Вот Илья Ильич идет медленно
по дорожке, опираясь на плечо Вани. Ваня уж почти юноша, в гимназическом мундире, едва сдерживает свой бодрый, торопливый шаг, подлаживаясь под походку Ильи Ильича. Обломов не совсем свободно ступает
одной ногой — следы удара.
Первенствующую роль в доме играла супруга братца, Ирина Пантелеевна, то есть она предоставляла себе право вставать поздно, пить три раза кофе, переменять три раза платье в день и наблюдать только
одно по хозяйству, чтоб ее юбки были накрахмалены как можно крепче. Более она ни во что не входила, и Агафья Матвеевна по-прежнему была живым маятником в доме: она смотрела за кухней и столом, поила весь дом чаем и кофе, обшивала всех, смотрела за бельем, за детьми, за Акулиной и за дворником.
Однажды, около полудня, шли
по деревянным тротуарам на Выборгской стороне два господина; сзади их тихо ехала коляска.
Один из них был Штольц, другой — его приятель, литератор, полный, с апатическим лицом, задумчивыми, как будто сонными глазами. Они поравнялись с церковью; обедня кончилась, и народ повалил на улицу; впереди всех нищие. Коллекция их была большая и разнообразная.