Неточные совпадения
—
Понимаешь ли ты, — сказал Илья Ильич, — что от пыли заводится моль? Я иногда даже вижу клопа на стене!
— Да… оно в самом деле… — начал Алексеев, — не следовало бы; но какой же деликатности ждать от мужика? Этот народ ничего не
понимает.
Дальше той строки, под которой учитель, задавая урок, проводил ногтем черту, он не заглядывал, расспросов никаких ему не делал и пояснений не требовал. Он довольствовался тем, что написано в тетрадке, и докучливого любопытства не обнаруживал, даже когда и не все
понимал, что слушал и учил.
Он
понял, что ему досталось в удел семейное счастье и заботы об имении. До тех пор он и не знал порядочно своих дел: за него заботился иногда Штольц. Не ведал он хорошенько ни дохода, ни расхода своего, не составлял никогда бюджета — ничего.
Он уж был не в отца и не в деда. Он учился, жил в свете: все это наводило его на разные чуждые им соображения. Он
понимал, что приобретение не только не грех, но что долг всякого гражданина честными трудами поддерживать общее благосостояние.
— Нет, ты погоди! — перебил Обломов. — Ты
понимаешь ли, что ты сделал? На вот, поставь стакан на стол и отвечай!
Захар ничего не отвечал и решительно не
понимал, что он сделал, но это не помешало ему с благоговением посмотреть на барина; он даже понурил немного голову, сознавая свою вину.
Захар потерял решительно всякую способность
понять речь Обломова; но губы у него вздулись от внутреннего волнения; патетическая сцена гремела, как туча, над головой его. Он молчал.
И Захар, не
понимая, что он сделал, не знал, какой глагол употребить в конце своей речи.
Оба они перестали
понимать друг друга, а наконец каждый и себя.
Может быть, Илюша уж давно замечает и
понимает, что говорят и делают при нем: как батюшка его, в плисовых панталонах, в коричневой суконной ваточной куртке, день-деньской только и знает, что ходит из угла в угол, заложив руки назад, нюхает табак и сморкается, а матушка переходит от кофе к чаю, от чая к обеду; что родитель и не вздумает никогда поверить, сколько копен скошено или сжато, и взыскать за упущение, а подай-ко ему не скоро носовой платок, он накричит о беспорядках и поставит вверх дном весь дом.
Вообще они глухи были к политико-экономическим истинам о необходимости быстрого и живого обращения капиталов, об усиленной производительности и мене продуктов. Они в простоте души
понимали и приводили в исполнение единственное употребление капиталов — держать их в сундуке.
Старики
понимали выгоду просвещения, но только внешнюю его выгоду. Они видели, что уж все начали выходить в люди, то есть приобретать чины, кресты и деньги не иначе, как только путем ученья; что старым подьячим, заторелым на службе дельцам, состаревшимся в давнишних привычках, кавычках и крючках, приходилось плохо.
Обломовы смекали это и
понимали выгоду образования, но только эту очевидную выгоду. О внутренней потребности ученья они имели еще смутное и отдаленное понятие, и оттого им хотелось уловить для своего Илюши пока некоторые блестящие преимущества.
Простой, то есть прямой, настоящий взгляд на жизнь — вот что было его постоянною задачею, и, добираясь постепенно до ее решения, он
понимал всю трудность ее и был внутренне горд и счастлив всякий раз, когда ему случалось заметить кривизну на своем пути и сделать прямой шаг.
— Не брани меня, Андрей, а лучше в самом деле помоги! — начал он со вздохом. — Я сам мучусь этим; и если б ты посмотрел и послушал меня вот хоть бы сегодня, как я сам копаю себе могилу и оплакиваю себя, у тебя бы упрек не сошел с языка. Все знаю, все
понимаю, но силы и воли нет. Дай мне своей воли и ума и веди меня куда хочешь. За тобой я, может быть, пойду, а один не сдвинусь с места. Ты правду говоришь: «Теперь или никогда больше». Еще год — поздно будет!
Или я не
понял этой жизни, или она никуда не годится, а лучшего я ничего не знал, не видал, никто не указал мне его.
— Ленивы! — возразила она с едва приметным лукавством. — Может ли это быть? Мужчина ленив — я этого не
понимаю.
«Чего тут не
понимать? — подумал он, — кажется, просто».
— Он любит Анну Васильевну тоже, и Зинаиду Михайловну, да все не так, — продолжала она, — он с ними не станет сидеть два часа, не смешит их и не рассказывает ничего от души; он говорит о делах, о театре, о новостях, а со мной он говорит, как с сестрой… нет, как с дочерью, — поспешно прибавила она, — иногда даже бранит, если я не
пойму чего-нибудь вдруг или не послушаюсь, не соглашусь с ним.
Ольга
поняла, что у него слово вырвалось, что он не властен в нем и что оно — истина.
Захар все еще не
понимал хорошенько, в чем дело, и приписывал это только ее усердию.
От прежнего промаха ему было только страшно и стыдно, а теперь тяжело, неловко, холодно, уныло на сердце, как в сырую, дождливую погоду. Он дал ей
понять, что догадался о ее любви к нему, да еще, может быть, догадался невпопад. Это уже в самом деле была обида, едва ли исправимая. Да если и впопад, то как неуклюже! Он просто фат.
Cousin, [Двоюродный брат (фр.).] который оставил ее недавно девочкой, кончил курс ученья, надел эполеты, завидя ее, бежит к ней весело, с намерением, как прежде, потрепать ее по плечу, повертеться с ней за руки, поскакать по стульям, по диванам… вдруг, взглянув ей пристально в лицо, оробеет, отойдет смущенный и
поймет, что он еще — мальчишка, а она — уже женщина!
«Что это с ней? Что она теперь думает, чувствует? — терзался он вопросами. — Ей-богу, ничего не
понимаю!»
Он молчал. Ему хотелось бы опять как-нибудь стороной дать ей
понять, что тайная прелесть отношений их исчезла, что его тяготит эта сосредоточенность, которою она окружила себя, как облаком, будто ушла в себя, и он не знает, как ему быть, как держать себя с ней.
Он смутно
понимал, что она выросла и чуть ли не выше его, что отныне нет возврата к детской доверчивости, что перед ними Рубикон и утраченное счастье уже на другом берегу: надо перешагнуть.
Она
понимала яснее его, что в нем происходит, и потому перевес был на ее стороне. Она открыто глядела в его душу, видела, как рождалось чувство на дне его души, как играло и выходило наружу, видела, что с ним женская хитрость, лукавство, кокетство — орудия Сонечки — были бы лишние, потому что не предстояло борьбы.
В снах тоже появилась своя жизнь: они населились какими-то видениями, образами, с которыми она иногда говорила вслух… они что-то ей рассказывают, но так неясно, что она не
поймет, силится говорить с ними, спросить, и тоже говорит что-то непонятное. Только Катя скажет ей поутру, что она бредила.
Она вспомнила предсказания Штольца: он часто говорил ей, что она не начинала еще жить, и она иногда обижалась, зачем он считает ее за девочку, тогда как ей двадцать лет. А теперь она
поняла, что он был прав, что она только что начала жить.
— Не знаю, — сказала она, — я не испытала и не
понимаю, что это такое.
— О, как я
понимаю теперь!
Я только сегодня, в эту ночь,
понял, как быстро скользят ноги мои: вчера только удалось мне заглянуть поглубже в пропасть, куда я падаю, и я решился остановиться.
Он все еще плохо
понимал.
Он не мог
понять, откуда у ней является эта сила, этот такт — знать и уметь, как и что делать, какое бы событие ни явилось.
— Зачем? — с удивлением спросила она. — Я не
понимаю этого. Я не уступила бы тебя никому; я не хочу, чтоб ты был счастлив с другой. Это что-то мудрено, я не
понимаю.
И вдруг ни порывистых слез от неожиданного счастья, ни стыдливого согласия! Как это
понять!
— Тарантьев! — крикнул Обломов, стукнув по столу кулаком. — Молчи, чего не
понимаешь!
Если есть симпатия душ, если родственные сердца чуют друг друга издалека, то никогда это не доказывалось так очевидно, как на симпатии Агафьи Матвеевны и Анисьи. С первого взгляда, слова и движения они
поняли и оценили одна другую.
Две женщины
поняли друг друга и стали неразлучны.
Когда Обломов не обедал дома, Анисья присутствовала на кухне хозяйки и, из любви к делу, бросалась из угла в угол, сажала, вынимала горшки, почти в одно и то же мгновение отпирала шкаф, доставала что надо и захлопывала прежде, нежели Акулина успеет
понять, в чем дело.
— Не стану, — тихо отвечал Захар, не
поняв половины слов и зная только, что они «жалкие».
— Знаю, знаю, мой невинный ангел, но это не я говорю, это скажут люди, свет, и никогда не простят тебе этого.
Пойми, ради Бога, чего я хочу. Я хочу, чтоб ты и в глазах света была чиста и безукоризненна, какова ты в самом деле…
—
Пойми, для чего я говорю тебе это: ты будешь несчастлива, и на меня одного ляжет ответственность в этом. Скажут, я увлекал, закрывал от тебя пропасть с умыслом. Ты чиста и покойна со мной, но кого ты уверишь в этом? Кто поверит?
— Ты боишься, дрожишь, как мальчик… Не
понимаю! Разве ты крадешь меня?
— Нет еще, мало знаю, — ты так странен, что я теряюсь в соображениях; у меня гаснут ум и надежда… скоро мы перестанем
понимать друг друга: тогда худо!
— Разве умеет свои выгоды соблюсти? Корова, сущая корова: ее хоть ударь, хоть обними — все ухмыляется, как лошадь на овес. Другая бы… ой-ой! Да я глаз не спущу —
понимаешь, чем это пахнет!
— Так ли я
понял?.. — спросил он ее изменившимся голосом.
Ты меня знаешь, следовательно,
понимаешь, что я хочу сказать.
Лицо у него не грубое, не красноватое, а белое, нежное; руки не похожи на руки братца — не трясутся, не красные, а белые, небольшие. Сядет он, положит ногу на ногу, подопрет голову рукой — все это делает так вольно, покойно и красиво; говорит так, как не говорят ее братец и Тарантьев, как не говорил муж; многого она даже не
понимает, но чувствует, что это умно, прекрасно, необыкновенно; да и то, что она
понимает, он говорит как-то иначе, нежели другие.